Айердаль

Прозрачности

 

 

 

Бетти Сибилле

нашим солнцам, нашим разногласиям, нашим драным покрышкам,

всем нашим переломанным костям,

нашим неразыгранным актам

 

 

 

 

31 октября 1997 г.

 

 

Движущаяся толпа неожиданно подчиняется законам механики жидкости, во всяком случае, если считать ее однородной. Плотность, скорость, векторы, перемешивание – когда глядишь на нее с высоты, чуть прищурившись, чтобы размыть детали, толпа полностью вписывается в систему математических моделей. Находясь внутри, почувствовать это труднее, потому что всякий человек в толпе – потенциальный зародыш хаоса. Один резко останавливается и стукает себя по лбу, другой теряет нить своей траектории oт того, что подносит к уху телефон, кто-то грохается оземь из-за сердечного приступа или взбунтовавшихся шнурков, красотка под прямым углом заворачивает к бутику, другая окликает подругу, упущенную из виду десять минут или десять лет тому назад. Пучок потоков, теряющих точность. Поскольку человек – тварь более или менее разумная, то каждый корректирует свой курс соответственно обстоятельствам и умеет использовать во благо возможности, предоставленные разрывами в течении. Перейти на другую сторону улицы, подтянуть штаны, остановиться у газетного киоска, нырнуть в ту волну, что внушает больше доверия, скользнуть между парой рассеянных, налететь на кого-то гораздо более привлекательного, чем уличный фонарь. Семена хаоса проклевываются. Эффект бабочки проявляется здесь и там.

Двумя пешеходными переходами вниз по течению Гарри знакомится с Салли. Двадцать три года спустя их старший сын приносит победу команде «Лейкерс», отмечая корзину тремя очками на последней секунде финала NBA. Лицо мира от этого не переменилось. Удача, ибо так бывает далеко не всегда.

Изредка попадаются Пловцы толпы, которые плевать хотели на механику жидкости, хаос и эффект бабочки. Очень вероятно, что только один-единственный из них – одна-единственная – сознательно практикует премудрость, в метафорическом смысле породнившись с плаванием. Они извлекают пользу из течений, они играют с волнами, они идут в кильватере, они занимаются серфингом, они ныряют, они ищут наилучший угол погружения, но они не имеют понятия о том, что применяют законы агорадинамики. В лучшем случае, они именуют это инстинктом. В худшем – привычкой. Как бы то ни было, они перемещаются внутри потока, нарушая его наименьшим возможным способом – не для того ли, чтобы ограничить силы трения? К слову, класс Пловца толпы оценивается способностью двигаться так, что невозможно ни заметить его проход, ни обнаружить малейший след.

Ибо существуют Следопыты толпы, способные двигаться против любого течения, сохраняя свое собственное направление, и они знают, что делают. Они, как правило, получили образование, они владеют теорией и являются превосходными Пловцами. Если желательно не оставлять им улик, то потому, что их обучение часто происходит в полицейских школах, что оно порой довольно специфично, ему случается быть как далеким от официальности, так и военным. Ко всему они редко пребывают в одиночестве.

Все толпы мира различны. Культура, время года, происшествия, топография – множество данных соединяется воедино, чтобы наделить каждое мгновение, в каждом месте, особой, если не уникальной внешностью, но динамические принципы всегда одни и те же. Чикагский даунтаун, между собакой и волком, в вечер Халлоуина, среди контор, станций метро, пабов и универсальных магазинов не слишком напоминает Венецию летом, во время обеда, или Абиджан когда угодно, меж тем Наис повсюду плывет с одинаковой непринужденностью. Она внимательна, разумеется, всегда готова сдвинуться, прибавить шагу, смещая книзу свой центр тяжести, повернуться вокруг самой эфемерной опоры, чтобы вильнуть в сторону, скользить в минимальном пространстве. Она идет быстро, с расслабленностью человека, которому некуда спешить, лишь затем чтобы чувствовать себя хорошо, в своей стихии. 

Наис не была бы Наис, если бы попросту позволила себя нести под предлогом того, что у нее нет ни дел, ни целей, пусть даже она известна как Наис всего лишь крошечной шестимиллиардной доле человечества – ей самой. Во всяком случае, двое Следопытов в ее кильватере могли бы засвидетельствовать, что знают ее совсем под другим именем.  

Поначалу она принимает их за простых Пловцов. По статистике нет ничего невероятного в том, чтобы наткнуться одновременно на двоих в самом посещаемом квартале города размером с Чикаго. Потом она изучает векторы их траекторий и находит их странно синхронными и параллельными ее собственным. Пока не о чем беспокоиться: речь еще может пойти о мелких воришках или о наводчиках для третьего жулика, Следопытство – необходимый для карманника талант. Наис уже сталкивалась с подобными недоразумениями, она знает, как избежать затруднений, которые из них проистекают, и, при необходимости, она знает также, как обогатить багаж грабителя, показав ему, что он заблуждается. Все это вопрос настроения и времени, которое она готова посвятить очередному воришке.

Сегодня, 31 октября, Наис не склонна думать, что за ней увязалась пара шалопаев, но полагает, что для очистки совести можно потратить чуть-чуть времени.

Она слегка замедляет шаг, чтобы приноровиться к скорости окружающих. Она выпрямляет ноги, расправляет грудь, ступает с носка и поднимает голову. Таким образом, она прибавляет в росте пятнадцать сантиметров. Золотисто-каштановый беспорядок ее полудлинных волос довершает картину. Ее невозможно теперь потерять из виду и трудно не заметить. Она не выше, не привлекательнее, не лучше одета, чем женщины вокруг нее. Она себя показывает, и этого достаточно, чтобы ее заметили.

Она напускает на глаза радостный блеск, чтобы в них заиграли изумруды. Она напрягает мышцы щек, приоткрывает рот и позволяет плечам расслабленно покачиваться в ритме шагов. На ней джинсы неясной марки, слегка тертые, ее кроссовки выглядят старше, чем они есть на самом деле, а ветровка лишена любых признаков женственности, но никто из тех, кто встретится с ней взглядом, не обратит внимания на ее одежду. Она бодра, у нее игривый нрав, она источает самонадеянность молодости, у нее нет никаких комплексов. Мы догадываемся, что по вечерам она играет на скрипке в старом пабе, где льется рекой «Киллиан», и она наверняка не последняя среди тех, кто танцует жигу. А если вы скажете ей «Добрый вечер!» здесь, сейчас, встретившись с ней, она не остановится, но повернется на цыпочках, чтобы украсить вам вечер улыбкой. Вы надеетесь, быть может, однажды или дважды пересечься с ней опять, но вы не вернетесь по своим следам, чтобы причалить к ней. Так уж выходит. Мужчина вы или женщина, молоды вы или стары, вы только что научились тому, что счастье, чтобы быть бесплатным, должно быть эфемерным.

 

 

Ему подходит к сорока, он начинает седеть, он носит на плече старую коричневую кожаную сумку фотографа, в которой, скорее всего, нет никакого фотооборудования. Сумка, так же как и шелковый шарф вокруг шеи, выделяют его среди его коллег. Каждый вечер в это время он перемещается из одной точки в другую, точки всегда те же самые, мысли вращаются вокруг пустоты. Он прекратил погружаться в мечты, когда увидел ее в потоке, проплывающем вверх по течению авеню, в двенадцати метрах перед собой, за расправлящимся с хот-догом будущим толстяком в костюме и парой близнецов, не связанных никаким родством, кроме одного и того же начальника. Она перемещается параллельно наушникам от мобильного телефона, под которыми лепечет административный работник с чрезвычайно аэродинамичной лысиной, вовсе ей не знакомый. Она сдвигается вправо, ближе к потоку, плывущему вниз по течению. Ему достаточно сделать шаг в сторону, чтобы с ней пересечься. Он проделывает это, не упуская ее из виду. Она же обращает на него внимание, только когда он оказывается на одном с ней уровне. Тогда он приветствует ее кивком головы и изображает теплую, радостную гримасу, как будто благодаря ее за то, что она существует.

– Добрый вечер, – улыбается она ему, повернувшись на цыпочках.

Она не остановилась, даже не замедлила шаг. Он резко остановился. Тот, кто шел за ним, налетает на него. Он отступает в сторону и ударяется о встречный поток – по меньшей мере, о курьера мелкой бюрократической конторы, который старается держаться у края, чтобы выгадать время, и который видит, как ноша выскальзывает у него из рук и перекатывается под ногами у прохожих, многие останавливаются и наклоняются, пытаясь ее подобрать. Механика жидкости только что получила дьявольский пинок хаоса.

Покручиваясь на носках, Наис не сводила глаз со своей жертвы, но периферийным зрением успела прочесать толпу на триста шестьдесят градусов вокруг и зафиксировать положение обоих Следопытов. Она не может ни представить весь размах вызванного ею замешательства, ни вычислить его последствия, но знает, что у Следопытов есть всего одна возможность быстро из него выбраться, чтобы напасть на ее след. Один из них свернет к домам, другой – к улице, оба будут двигаться быстро и расчетливо, чтобы схватить ее до следующего перекрестка.

Мало-помалу она сгибает ноги, опускает таз, слегка горбится, округляет лопатки, наклоняет голову. Она поднимает капюшон ветровки, вытаскивает из кармана пару очков с простыми стеклами, пожирающими лицо, и с толстой квадратной оправой, которую она поправляет на носу. Потом она использует группу старших школьников, чтобы развернуться и нырнуть во встречный поток. Она проходит в двух метрах от Следопыта, который сошел с тротуара, не замечая ее, укрытую за парой подростков, далеко от места, где он ее ищет. Пройдя двадцать метров, она опять разворачивается. Следопыты выслежены.

Они лихорадочно ее ищут. Они взбегают по ступеням подъездов. Они ускоряют шаг. Они прощупывают взглядом витрины. Они идут боком, высоко подняв голову. Они обмениваются жестами и мимикой, более или менее незаметными. Один возвращается назад, другой переходит улицу. Внезапно появляется третий. Наис не знает, откуда он взялся, но он изрядный увалень: его не было в толпе, иначе она давно бы его заметила. Наверняка он вышел из автомобиля.

Она концентрируется на проезжей части и на стоящих машинах. Многие из них запаркованы не по правилам, но одна – совсем наперекосяк, с капотом, заходящим на тротуар. Внутри только один человек, на «месте смертника», с мобильным телефоном, приклеенным к уху. Занавес гипотезы о карманных воришках. Совесть чиста. Счастливчику с кожаной сумкой трудно будет найти минимальное подобие между феей зеленой Эрин[1], празднующей свой Халлоуин, и корриганкой[2] с оскалом превосходно злобным, которая прощупывает пульс улицы, начиная от входа магазина электротоваров.

Они находят ее уже в третий раз в этом году, и Наис никогда не знает, как это им удается. Она даже не знает, кто они. Она только подозревает, что это связано с одним очень давним событием. Два года тому назад, из чувства противоречия и ради красивого завершения истории, она позволила себя схватить, но не выяснила ничего, кроме того, что ей не возвратят свободу. Место, где ее заперли, походило на тюрьму строгого режима, скрещенную с психиатрической больницей. Ничего нового, но гораздо хуже. Ее много расспрашивали, ни на один из ее вопросов не ответили. Ее накачали лекарствами. Химическая клетка внутри бронированной клетки, обитой мольтоном. С ней обращались как с диким зверем, которого хотели превратить в подопытную крысу. Когда она поняла, что другого будущего у нее не будет, она исчезла. Никто не оказался в состоянии ей помешать.

Тип в машине захлопывает свой телефон. Наис отходит от подъезда и очень быстро пересекает тротуар. Она – тень, которая пронзает два потока пешеходов, не нарушая их. Дверца распахивается, она кладет правую руку на ее край. Левой извлекает очень тонкий предмет из-за пояса, под ветровкой, со стороны спины. Тип опускает ногу в водосточный желоб и, в то время как он пытается встать, она нагибается, как будто хочет что-то ему сказать, и вонзает ему в затылок шило. Он падает назад на сиденье, в то время как она вытирает оружие о его пиджак. Потом, пинком, она заталкивает его ногу в машину и захлопывает дверцу.

Она прячет оружие в правом рукаве и ныряет в толпу. Это очень тонкий и острый клинок длиной двадцать сантиметров, достаточно гибкий, чтобы последовать за легкой округлостью ремня, сохраняя память об изначальной жесткости. Твердая поверхность, например кость, могла бы погнуть или сломать его. Слишком быстрое погружение в плотную ткань, вроде напряженной мышцы, дало бы тот же результат. Но Наис хорошо знает анатомию и прекрасно контролирует скорость своих движений.

Перед ней появляется увалень. Он собирается опять усесться в машину. Она ускоряет шаг, наклоняет голову и в последний момент прыгает, чтобы налететь на него со всего размаха. Шило опять в ее левой руке. Оно проходит между двух ребер и пронзает сердце насквозь. Она вытирает острие, попросту вытаскивая его и проводя вдоль спины увальня, который наклоняется к ней и резко обрушивается на задницу. Она уже прошла, лавируя, пятнадцать метров и нырнула в толпу, когда кто-то обратил внимание на ее жертву. Один из Следопытов находится на три пешехода впереди нее, чуть правее, ближе к витринам.

Она сворачивает, идет скользящим шагом и замедляется. Кто-то громко вскрикивает; в радиусе тридцати-сорока метров все головы поворачиваются к нему и к трупу увальня у его ног. Она держит шило в опущенной правой руке, вдоль бедра. Предусмотренное завывание достигает ее ушей. Следопыт останавливается. Шило проникает под его лопатку прежде, чем он успевает повернуться. Он широко распахивает рот, но не издает ни звука. Наис усаживает его на выступающем краю витрины и прислоняет его голову к дверной раме, одновременно вытирая острие о его брюки.

В двадцати метрах, вокруг трупа увальня, образуется толчея. У многих в руках телефоны, вскоре явится полиция. С другой стороны улицы, второй Следопыт, встревоженный, пытается пройти между машинами, тормозящими у светофора. Приблизившись, он втирается в середину неразберихи, но не затрудняется тем, чтобы остановиться и выяснить, что ее вызвало. Он спешит к машине своих коллег. Наис настигает его сзади, и лезвие проскальзывает между его ребер в тот самый момент, когда, тщетно постучав в окно, он начинает открывать дверцу. Потом она заталкивает труп в машину и закрывает дверцу, не забыв в очередной раз тщательно вытереть острие.

Она выпрямляется, прячет оружие в ремне и переходит улицу мягким шагом, попутно снимая бутафорские очки и опуская капюшон. Несколькими секундами позже она одаривает улыбкой прохожего, которого не оставили равнодушным изумруды ее глаз и пламень волос. Она уже плывет в дальней улице, когда сирены принимаются довершать порожденный ею хаос. Через два часа она покинет Чикаго, потом будет поездка по Иллинойсу.

Между тем, четыре крошечные дырочки, проделанные в четыре короткие минуты, вызовут множество телефонных звонков. Одни из собеседников узреют в этом воскрешение методов прошлых эпох, когда войны были такими холодными, что даже перед самыми прекрасными очагами не удавалось говорить о них, не натянув рукавицы. Другие составят списки более или менее специфических служб и сомнительных организаций. Кое-кто попытается выгородить себя и по меньшей мере один из таких сможет быть призван к ответу или, во всяком случае, испытает очень сильное давление.

Каким бы ни было влияние этого последнего, он вовсе не останется невидимкой для средств массовой информации и официальных служб, и ему придется удвоить бдительность. Какой бы ни была его сила, ему придется принять в расчет новую оценку, которую Наис дает своей свободе, и подвергнуть испытаниям собственную сдержанность. Он наверняка не выйдет из игры, не в этот раз. Тем временем она подымет ставки.

Это одно из абсурдных нагнетаний, которых не должно бы быть, ибо никому не следует изымать из жизни других то, что способно обогатить или обеспечить его собственную жизнь. Это одно из нагнетаний, хорошо известных Наис под столькими разными обличьями. У него существует только один предел, который она готова приблизить, если окажется недостаточно категоричного «нет», только что повторенного ею.

Она сказала «нет», в течение долгих лет ускользая.

Она повторила его, исчезнув.

Она только что проделала четыре маленькие поучительные дырочки, чтобы заставить хорошо себя понять.

Она, к сожалению, не сомневается ни в том, что должна будет проделывать и другие, ни в том, что до того, как она устанет и лишится сил, ей самой придется приблизить предел и организовать собственную облаву, превосходно достаточную.

Как бы то ни было, Наис ни в чем не сомневается.


9 января 1998 г.

 

 

Достаточно высунуть нос за дверь, чтобы почувствовать: что-то идет не так. Небо безупречно голубого цвета, солнце скользит по улице Ремпар-д'Эне, чтобы облить два голых дерева на краю площади и на улице Франклина и упереться в дешево-дымчатую витрину «Макдональдса». В «Макдональс» поспеши, проблюйся от души. Эта мысль явно не возбуждает аппетит, но каждое утро заставляет Стивена усмехнуться, тем более что ее изложили ему не как шутку, а как философию (едва ли не единственную) города Лиона – самопровозглашенной мировой гастрономической столицы и, ко всему, мирового рекордсмена по числу «Макдональдсов» на душу населения. Разумеется, в Лионе не больше «Макдональдсов», чем в любом другом месте, но многие лионцы рассматривают их как ущемление своих личных прав, хотя и предпочитают иронию выходкам Бове[3].

Стивен некоторое время медлит на крыльце, забавы ради придумывая имя своему ощущению необычности, прежде чем столкнуться с ней нос к носу на первом же углу. Он втягивает воздух. Ничего или всего лишь городские запахи. Самый загрязненный город Франции, уверяют национальные средства массовой информации, подобно Греноблю или Марселю, когда к северу от Луары идет дождь. Во всяком случае, любой лионец скажет вам, что «национальный» в терминах информации означает «парижский». Лионцы недолюбливают парижан и называют Париж «домом скорби», поскольку остатки милосердия заставляют их оплакивать эти десять миллионов несчастных, наступающих друг другу на ноги и отстегивающих непомерные суммы за квадратные метры, столь жалкие и столь отдаленные от виноградников по берегам Роны, от Средиземноморья и от припорошенных отрогов. Переполненные человечностью, они бы охотно отослали бедолагам толику зеленеющего счастья, лишь бы те оставались у себя дома. Что же касается парижан, то они помещают Лион между Фурвьерской и Вьеннской автомобильными пробками, если ехать через пробку около Шасс-сюр-Рон, и не знают, что еще можно сказать о провинциальном городе, столь удаленном от морских и лыжных курортов. Тем не менее, заботясь о децентрализации, они охотно поменяли бы бюджет PSG[4] на серию из двух побед на своем поле.

Стивен улыбается во второй раз. Соотечественник, живущий в Марселе, сказал ему (в разговоре о футболе):

– Франция – маленькая страна, совершенно нормально, что у нее такой куцый региональный шовинизм.

Стивен ответил довольно сухо, что предпочитает шовинизм сегрегации, это положило конец дискуссии. Между тем, пусть даже французский регионализм нередко его забавляет, ему трудно не признать себя разочарованным.

Он решается отойти от подъезда и пересечь площадь Ампера. Он проходит меньше пятидесяти метров. Его окликает клошар лет тридцати или моложе, растянувшийся на скамейке и укутанный в спальный мешок неописуемого цвета, латаный к тому же на боку.

– Эй, Стив! Ты забыл своего кореша Мишеля, или что?

Стив никогда не забывает своего кореша Мишеля, эта короткая фраза – не более, чем ритуал. Она означает «я здесь», потому что Мишель располагается на ночлег не иначе как в Эне[5], но муниципалитет не всегда позволяет ему валяться на скамейке в то время, как дети идут в школу, а счастливчики – на службу. Когда Мишель на месте, Стивен приветствует его и заворачивает в булочную. Он возвращается с двумя круассанами, двумя шоколадными булочками, двумя одноразовыми стаканчиками кофе, и они вместе завтракают на скамейке.  

– Привет, Мишель! Ты тут совсем один с утра?

Бомж пожимает плечами под своим мешком.

– Холодрынь была ночью еще та. Флики[6] зацапали корешей, чтобы задвинуть их к теплой печке. А я втихаря залег на дно. Не по кайфу мне ночлежка. Дрыхнуть по сорок человек в палате, отдающей хлоркой и жратвой, – это... ну не так уж это хреново, положим, но не по кайфу и точка. И потом, каких-то минус два-три – это не то, от чего я могу сдрейфить!

Минус четыре, сейчас минус четыре. Стивен слышал это по радио и чувствует, как воздух проникает в ноздри. Вот откуда происходит чувство необычности: родное чувство холода, первого зимнего холода, легкий привкус дома, который щекочет ему подсознательное, напоминая, что ему предстоит пройти долгий путь, чтобы избавиться от старых призраков и гнусавого акцента.

 

 

Рожденный в Монреале за полчаса до того, как Канада вступила в семидесятые годы, от англоязычной матери и франкоязычного отца, не прекращавших поносить друг друга за или против независимости Квебека, Стивен Белланже выбирает Европу в ту самую минуту, когда его родители принимаются разводиться во второй раз. Не то, чтобы это пятое расставание (они не всегда официально оформляли свои междоусобицы) показалось ему болезненнее предыдущих, но оно явилось отголоском дискриминации, не прекращающей заражать провинцию и страну в целом.

Когда он объявил о своем решении матери, та с энтузиазмом спросила:

– Ты поселишься в Лондоне?

– Разве это в Европе? – ответил он.

Это оборвало всякое обсуждение. Отцу, наутро, он объяснил, что предпочел бы Берлин, чтобы находиться в сердце всего, что Европа намерена выстроить. Отец убит известием:

– Только не говори мне, что они отправляют тебя в Лондон!

Стивен не спрашивает себя, почему, помещая между собой и родителями океан, он испытывает забавное ощущение, что покидает очень старый континент в пользу мира если не нового, то, во всяком случае, находящегося в состоянии обновления. Исполнилось десять лет его убеждению в том, что подмазывания фасада недостаточно для реабилитации северо-американского континента. В университете один из профессоров сказал ему:

– Мы самые молодые старички в мире. Экая жалость, нам ведь еще предстоит пройти немалый кусок дороги прежде, чем мы достигнем старческой мудрости.

В другой раз он разразился следующим:

– У стариков нет никакой мудрости, кроме сильной предрасположенности к Альцгеймеру.

Спустя несколько недель он добавил:

– Ты знаешь, почему старики кончают с собой? Потому что они жутко боятся смерти. Именно поэтому они посылают молодых подыхать вместо себя самих за свои протухшие идеи.

Этот профессор, декан факультета, бежал из Парижа студентом последнего курса, незадолго до того, как немцы подняли над мэрией флаг. Он покончил с собой во время экзаменов в конце года, в день, когда узнал, что заболел болезнью Альцгеймера. Но подписывая контракт, открывающий ему Европу, Стивен вспомнил другой из парадоксов профессора:

– Ты не личность, Стивен, как Эйнштейн, Фрейд или Ганди, поэтому делай все равно что и постарайся позаботиться о второстепенном.

Благодаря пересечениям с криминалистикой, его диплом по психологии позволил ему устроиться в Интерпол. Его диплом, его короткая судебно-медицинская стажировка, две судебные экспертизы и отдаленная работа на полиции Бельгии, Франции и Испании. Ему доверили маленький пост в маленьком бюро и задачу слегка навести порядок в старых досье, плоховато зарубцевавшихся. Расследование ведется по недавним серийным убийствам, затронувшим Европу и многие из американских штатов, но ожидается от него, что он подготовит справки о всех случаях серийных убийств с невро или психотической тенденцией за последние тридцать лет и, вдобавок, что он обнаружит связи там, где никто из двадцати его предшественников ничего не нашел. Прямо скажем, ему было велено пойти неведомо куда и добыть неведомо что. Он принялся за это с чрезвычайным энтузиазмом и серьезностью, отдавая долг памяти профессору, который некогда посоветовал ему тщательно прорабатывать излишек.   

– Над чем ты сейчас пашешь?

Сидя верхом на скамейке, Мишель обстоятельно складывает пополам свою шоколадную булку, чтобы окунуть ее в кофе. Не похоже, чтобы это был для него обычный разговор в обычный момент обычной жизни. Он пытается ухватить клочки того, что он зовет реальностью, в противоположность его существованию, квалифицируемому им как виртуальное, чтобы реконструировать мозаику мира – такого, каким он ему видится. У него нет желания восстать из небытия, он больше не боится быть призраком.

Стивен собирается предаться пошлым разглагольствованиям, начиная с «да все то же самое» и продолжая журналистским резюме тех дел, которые он откопал в последние дни, в хроническом жанре забытых убийств, но кусок круассана, пропитанного кофе, протекает ему на подбородок, и пошлость улетучивается в тот самый момент, когда он вытирается тыльной стороной ладони. Вместо этого он говорит:

– Не знаю.

Мишель заглатывает половину булки и направляет на него взгляд более удрученный, чем удивленный.

– Ты не знаешь, над чем ты пашешь?

– Я не знаю, к чему это меня приведет.

Мишель ждет. Поскольку ответа нет, он переспрашивает:

– Это что-то навроде принципа твоей службы, если я хорошо понял, нет? Ты пытаешься склеивать так и этак куски сотен разных паззлов, чтобы увидеть, не существует ли один большой, вбирающий фрагменты мелких. То, что ты не знаешь, куда идешь, это банальная истина, тебе не кажется?

Стивен промахивается с очередным куском и опять утирается тыльной стороной ладони. Уже несколько недель подряд он практикуется в поедании круассанов, сидя верхом на скамейке и стараясь не залить подбородок и не замаслить руку, но все, чему он научился, это старательно наклонять голову над стаканчиком, чтобы не пачкать одежду, очищать уголки губ от крошек в конце еды и проклинать себя за забытые в очередной раз бумажные платки. Что касается Мишеля, тот всегда достойно выходит из битвы с шоколадными булочками, несмотря на месячную бороду, несмотря на толстые замусоленные пальцы. Его гигиена далека от безупречной, а одежда пахнет потом и, мягко говоря, недельной немытостью, но за исключением городской пыли, которая треплет ее и смазывает ее тон, на ней не так много пятен, а его волосяной покров, местами буйный, не хранит воспоминаний о его скудных трапезах.

Может быть, именно поэтому Стивен остановился однажды, чтобы поговорить с ним, вместо того, чтобы сунуть ему десятифранковик. Поэтому через две недели, намереваясь бросить ему ежедневную монету, он предстал перед ним сконфуженный, с пустыми карманами и единственной банкнотой в двести франков в кошельке, с которой ему не хотелось расставаться.

– Схожу в булочную, разменяю деньги, – извинился он.

– Если уж идешь в булочную, так принеси мне лучше шоколадную булку и кофе с двумя кусками сахара.

Когда он вернулся с «заказом» бомжа, тот удивился:

– Ты ничего не взял для себя? Успел пожрать?

В то утро Стивен решил, что можно позавтракать и во второй раз. Когда Мишель не на месте или когда он не один (тот посоветовал ему в таком случае всего лишь с ним поздороваться), он глотает кофе в баре, без круассанов – круассаны идут об руку с шоколадными булками Мишеля.

Первые контакты ни к чему не обязывали, наподобие шапочного знакомства. Позже, когда Стивен решил поиграть в отца Пьера[7],отношения охладели. Не выдержав, он спросил:

– Блин, Мишель! Что я могу для тебя сделать, в конце концов?

– Ну... было бы уже классно, если бы ты прекратил сравнивать свою жизнь с моей и если бы ты научился отделять свое чувство вины от того, что ты принимаешь за мое чувство достоинства, это позволило бы избежать множества недоразумений. В остальном тебе остается вести себя, как будто я что-то вроде хренового отшельника. Я не говорю, что я современная версия Диогена, но в том, что касается рассуждений насчет скорбей мира, я тютелька в тютельку.

– Отшельник, значит?

– Ага, так мы сможем оба изображать, что я ухожу и прихожу, когда мне хочется.

Это, похоже, верно. Мишель, возможно, ближе к анархистской дури шестидесятых-семидесятых годов, чем к выдержкам из либерализма, но его философия отшельничества последовательна, и Стивен воспринимает ее больше как психологический спасательный круг, чем как удобное приспособленчество. В лучшем случае, это его спасает от полного мрака, что не очень очевидно для какого-нибудь умника, и Мишелю этого достаточно, чтобы страдать от своего собственного взгляда. Его образование заканчивается еще до лицея, где-то среди тюков сент-этьенской мануфактуры, но у него превосходная память. Он не много выучил в школьные годы и особенно после, но ничего не забыл и умеет экстраполировать недостающую информацию. Просто его личность раздробилась на этапы, лишая его ego, желаний и упорства. За полгода этого лоскутного знакомства, Стивен узнал только два из этих этапов: арест отца и разорение сент-этьенской фабрики. Несколько замечаний, несколько реакций и опыт сопоставления данных позволили ему угадать остальное. Несчастный случай и смерть, которые не обязательно были связаны между собой. Автоматический арест, мать, наркотики, сестра, запустение и беспомощность.

Мишель цедит в час по чайной ложке, говоря о том, что он видит, и о том, что он понимает. Он не рассказывает, а расспрашивает и отвечает вопросом на вопрос. Но слова, а то и фразы выскальзывают, и, стараясь не выказывать этого, Стивен приходит к выводу, что Мишелю больше нужен он сам, чем его шоколадные булки. Тогда он рассказывает ему о своей работе, пусть даже он не должен о ней говорить никому (не только потому что это записано красными буквами в его контракте, но потому что он говорит о вещах по-настоящему ужасных).

– Я нарвался на странное дело, – наконец отвечает он.

– Я, конечно, извиняюсь, но это же твой ежедневный хлеб – странности, психи, чудовища...

– Нет-нет, странный тут не случай, а дело. В нем столько пробелов, что с ним невозможно работать. (Он вздыхает.) Я не преувеличиваю. В корневом директории значатся три поддиректория для трех серий документов. Я нашел только два из них, один из которых практически пуст, а второй набит багами. На самом деле, он настолько покорежен, что даже исходники нечитабельны. Я переправил младенчика компьютерщикам и очень надеюсь, что они мне восстановят все это. Как бы то ни было, мне хотелось бы, чтобы они мне объяснили, как одна из самых защищенных в мире баз данных могла так проколоться.

– Э-э... я не специалист, конечно, но информационные архивы должны быть похожи на все остальное: они изнашиваются. О чем там говорится в твоем деле?

Стивен не собирается объяснять принцип избыточности. Ему не кажется необходимым вдаваться в детали процедур хранения информации перед кем-то, кто никогда не дотрагивался до компьютера.

– Девчонка двенадцати лет, отцеубийство.

Мишель присвистывает:

– Двенадцати лет? Рано созревшая чертовка, эта твоя девчонка!

Со временем Стивен научился не удивляться реакциям Мишеля, грубым, часто раздражающим, но неожиданно ясновидческим.

– Раннее созревание – это политически корректный термин, чтобы обозначить сверходаренных детей, на самом-то деле. Она такая и есть, вообще говоря, или, скорее, была, ибо история датируется 1985 годом.

– Двенадцать лет в 85... моего возраста, стало быть. Что с ней сталось?

Опять в яблочко. Стивен вздыхает:

– Именно это я хотел бы узнать. Но, на момент, я бы удовлетворился тем, что мы не упустили ее из виду. Она убила четверых человек, не успев еще превратиться в подростка...

– Четверых? Я подумал, что...

Стивен поднимается.

– Это был ужин. Присутствовала пара друзей родителей.

– Четверо взрослых за один ужин? Она их расстреляла из пулемета или что?

Стивен перешагивает через скамейку и протягивает руку.

– Мне нужно идти, Мишель. Я расскажу тебе продолжение завтра.

Мишель пожимает руку и задерживает ее на несколько секунд в своей.

– Она их отравила, так?

– Она орудовала мечом.

Стивен удаляется, пользуясь оцепенением Мишеля. Он знает, что тот проведет немалую часть дня, спрашивая себя, как девчонка двенадцати лет могла прикончить четверых взрослых при помощи меча. Он и сам пытался представить эту сцену, но не пришел ни к какой реалистичной последовательности эпизодов. Судебно-медицинский протокол уточняет, что взрослые были слегка во хмелю, но не пьяны, и что нет ни малейших следов наркотиков или других выводящих из строя субстанций. Несмотря на добровольное признание девочки, следователи немедленно склонились к мысли о вмешательстве третьей стороны, профессионала, но ни малейшие признаки не подтвердили их подозрений, напротив, все говорило о том, что ответственность за убийство несет только ребенок. Все, кроме разницы в росте, весе, мышечной массе между девчонкой, вряд ли созревшей и притом щуплой, и четырьмя взрослыми в превосходной физической форме, из которых один – отец – не был, по всей видимости, чужд борьбе и боевым искусствам. Вакидзаси[8], убившая его, была из его коллекции оружия, а в те годы его профессия культурного атташе могла прекрасно предполагать функции гораздо более закрытые и требующие солидной тренировки. Это заставляет всерьез усомниться в виновности его дочери. Сомнение, которое психиатрическая экспертиза – один из редких документов, которые Стивену нет необходимости реанимировать, – не отметает полностью. Это протокол, написанный на весьма приблизительном английском, демонстративно плохо переведенный на немецкий. Не так легко понять, что хотел сказать его первоначальный автор, даже основываясь на других читабельных документах этого дела, составленных по-английски американцами по-рождению. Речь идет об экспертизе на фрейдистский манер, в которой переводчик, без сомнения лаканианец, приложил все усилия, чтобы посеять смуту. Сам по себе документ настолько непригоден к употреблению, что не представляет интереса, но он решил будущее двенадцатилетнего ребенка и являлся главной частью ожесточенной борьбы между немецким правосудием и американской дипломатией. Борьбу, которую молодой судья по делам несовершеннолетних и старый напористый психиатр выиграли... в Берлине, в 1985 году, в то время, как речь шла об американском культурном атташе и о педофилии.

Берлинский психиатр категоричен, и медицинское дело, которым Стивен не располагает, но которое врач неоднократно цитирует, подпевает ему: ребенок терпел сексуальное насилие в течение многих месяцев со стороны родителей и минимум одной пары их друзей, а именно той, которая была убита вместе с ними. Если эта часть верна, то четверное убийство стало результатом психологических и физиологических процессов и «было совершено в состоянии раздвоения личности, под воздействием выброса адреналина, сравнимого с тем, который дает матери возможность совершить прыжок длиной в семь метров, чтобы спасти своего ребенка из-под колес автомобиля, или спортсмену превзойти себя, чтобы выйти за пределы своих возможностей и установить рекорд». Описание переполнено шаблонами и неправдоподобностями, которые было бы привычнее видеть в прессе, падкой до сенсаций, чем в тексте, вышедшем из-под пера ученого. Ни разу, например, не упомянуто или не подразумелось, что ребенок в течение долгого времени изучал искусство обращения с мечом. И не без основания! Поскольку это влекло бы предумышленную неправильность тезиса о выбросе адреналина в состоянии раздвоения личности.

Через сеть Стивен задал вопрос японскому эксперту по боевым искусствам, мастеру айкидо. Тот ответил, что целеустремленный сенсей мог бы года за три привести упрямого ребенка к владению шинаи[9] и в возрасте одиннадцати-двенадцати лет позволить ему взяться за бокен[10], но что ему было бы очень любопытно увидеть ребенка, описанного его корреспондентом, или хотя бы узнать его рост и вес, а также размер и вес вакидзаси. Впоследствии Стивену объяснил местный специалист по японской культуре, что мастер айкидо оценил событие как практически невозможное, но его достоинство не позволило ему признать это.

Стивен не отрицал участия девочки в четверном убийстве. Он всего лишь хотел убедиться, что это участие состояло не только в открывании двери квартиры в подходящий момент или с помощью одного или даже нескольких взрослых, возмущенных поведением родителей, потому что это глубоко изменило бы психологический профиль ребенка и прогнозы его будущего поведения.

Анн Х, именно так упомянута она в протоколах судебных заседаний и берлинского психиатра. Ann X, название последнего директория, созданного Стивеном в его компьютере, потому что полное имя ребенка не упомянуто ни в одном из уже просмотренных документов. Анн Икс, отсеченная больше чем от фамилии, однажды вечером, в июне 85-го, между основным блюдом и десертом.

 

 

Деказ ждет его на парковке «Софителя»[11], по набережной Оганьёр. Он сидит на капоте своей серой «Лагуны» с руками, скрещенными поверх кожаной куртки каштанового с золотистым отливом цвета. Он беседует с посыльным отеля, который при приближении Стивена прощается и возвращается в свое заведение.  

– Я вас жду уже пять минут.

– Это значит, что вы прибыли на пять минут раньше.

Деказ исправляется с легкой улыбкой.

– Я всего лишь хотел сказать, что здесь невозможно остановиться даже на полминуты без того, чтобы они не натравили собак.

– Я всего лишь хотел с вами поздороваться в вашей манере.

Деказ кивает на дверцу с пассажирской стороны и обходит вокруг капота. Он не поздоровается и не извинится. Он не жалует ни формальности, ни приличия и несет репутацию медведя так же легко, как и затруднения, которые она провоцирует. Стивена ничуть не смущает что бы то ни было в общении с ним. Деказ – его начальник, но он ни в чем ему не отчитывается. Он попросту направляет ему запросы на досье, необходимые для восполнения информации, и проделывал это уже раз двадцать. Он должен также сообщать ему о своих выводах, если решит, что ухватил серьезную связку соответствий, способную оправдать открытие нового дела или пересмотр старого. Такого еще не случалось, Деказ, впрочем, считает это маловероятным. И тем не менее он всегда быстро и действенно реагирует на запросы Стивена. Он позвонил Стивену в полпервого ночи, чтобы назначить ему свидание перед «Софителем».

Стивен открывает дверцу одновременно с Деказом.

– Куда вы меня повезете?

– В Сен-Бонне-ле-Фруа.

– Это между перевалами Мальваль и Люэр, верно?

– Именно.

– Мне бы хотелось вести.

Стивен плохо переносит горные дороги (пусть даже горы в окрестностях Лиона не очень-то обрывисты), не испытывает никаких симпатий к европейским автомобилям и ненавидит французскую манеру вождения. На самом деле, он чувствует себя уютно только за рулем лимузина с автоматической коробкой передач, на шестиполосной скоростной дороге, с круиз-контролем, установленным чуть ниже 120 километров в час. Что не помешало ему, в его намерении европеизироваться, приобрести подержанный «Эскорт», с пятью скоростями и без круиз-контроля, и заставлять себя пользоваться им по меньшей мере раз в неделю.

Деказ бросает на него удивленный взгляд, снимает куртку и усаживается за руль, не оставляя Стивену иного выбора, как занять пассажирское сиденье.

– Мне приходилось ехать за вами и обгонять множество раз, Белланже, и в городе, и на кольцевой. Запишитесь-ка в школу вождения. Когда пройдете курс, я позволю вам вести. А пока вы социально опасны.

Стивен тоже видал Деказа за рулем.

– Потому что я соблюдаю правила движения?

– Потому что у вас нет никаких рефлексов, кроме как лупить по тормозам, что вы совершенно несосредоточены, что вы не способны предвидеть события и мешаете всем вокруг. Кроме того, я вам напоминаю, что постоянно ехать по средней полосе – это нарушение. И, наконец, если моя манера вождения вас раздражает, я вам советую подать в суд на конструкторов, продающих автомобили, возможности которых далеко превосходят ограничения скорости, и на все в мире правительства, которые предпочитают рэкетировать автомобилистов вместо того, чтобы принять строгие меры против упомянутых конструкторов. И, вдобавок, фильтруйте базар: несчастные случаи – результат ошибок водителя, а не скорости. Скорость довольствуется тем, что усугубляет последствия.

Бесполезно замечать, что это отличная причина, чтобы ее ограничить. Деказ привел бы в качестве возражения, что уменьшить процент плохих водителей адекватным обучением – позиция намного более ответственная. Деказ трогается с места, въезжает на улицу Сала и огибает налоговое управление в ритме, навязанном ему водителями, ищущими место для парковки.

– Вы молоды и спортивны, Белланже. Я не сомневаюсь, что одна-две стажировки в школе вождения превратят вас в хорошего водителя, но вот до какой степени? Вы бы проверили, а? (Он швыряет «Лагуну» в поток на набережной, заставляя перегруженный мотор взвыть.) Мы все разные. У нас разные рефлексы, разное восприятие пространства и движения, разная тяга к вождению, разные страхи, разное умение концентрироваться и разное доверие к своим возможностям. К тому же мы стареем.

«Лагуна» прыгает с полосы на полосу. Стивен уже совсем съежился.

– Или нам позволяют самим себя контролировать, рассчитывая, что мы образованные и ответственные граждане. Или же нам ограничивают возможности наносить вред в зависимости от наших способностей и умений, регулярно проверяемых.

– Вы хотите ввести права с варьируемыми ограничениями?

Деказ брутально вихляет с правой стороны от мелкого грузовичка, который он собирался обогнать, и который сместился на его полосу, не включая поворотников, понижает передачу, изо всех сил давит на газ, чтобы проскочить на желтый, и оставляет грузовик далеко позади. 

– Я хочу, чтобы государство прекратило выдавать мыльные пузыри бюджета за светофоры. Приспосабливая автомобильные права к индивидуальным умениям и объединяя возможности машин с ограничениями в правах, мы решим все проблемы одним махом.

– Такие рассуждения чуток попахивают элитаризмом, вам не кажется?

Мотор возвращается в нормальный режим. Деказ приостановлен замедлителями у автовокзала.

– А как вы назовете общество, карающее деньгами и легализующее нижнюю границу возможностей?

Стивену хочется скорчить рожу. Он молчит вплоть до входа в фурвьерский туннель, потом, чтобы развеять страх перед аварией, в то время, как Деказ предался нескончаемому слалому, он решается задать вопрос, с которого он должен был начать:

– Что мы будем делать в Сен-Бонне-ле-Фруа?

– Я собираюсь познакомить вас с последним человеком, изучавшим дело Анн Х.

– Познакомить меня? Я не могу поехать туда самостоятельно?

Не упуская из виду все три зеркала и лобовое стекло, Деказ смеется.

– Я полагаю, могли бы, но, во-первых, это лишило бы нас маленького обсуждения за стенами лавочки и, во-вторых, я так же любопытен, как и вы.

Стивен хмурит брови. Его интерес пробужден, он гораздо меньше боится, что «Лагуна» врежется в другую машину.

– Человек, которому я вас представлю, занимал мой пост. Мы работали вместе восемь лет, я получил продвижение по службе в результате ее досрочной отставки. Ее никто не увольнял, но это пришлось бы сделать, если бы она не ушла из Интерпола сама. Ее трудоспособность стала страдать от болезни, разрушающей нервную систему, и прогнозы были неблагоприятны.

– Альцгеймер?

Деказ вклинивается между двумя машинами, почти перекрывая им путь, чтобы выйти в направлении Тассен-ля-Деми-Люн. Он наконец вынужден сбросить скорость.

– Нет, но симптомы близки.

– Вы думаете, что она повинна в порче файлов?

– Это возможность, которую трудно исключить. Скажем так, что она могла сделать ошибки в обращении с данными, которые привели к стиранию нескольких документов. Ее память выделывает с ней штуки, кроме того, у нее случаются временами небольшие проблемы с координацией. Таким образом, чтобы ответить на ваш вопрос: нет, я не думаю, что она повинна в том, что очень похоже на технические неполадки. Напротив, я убежден, что она приложила все усилия, чтобы привести в порядок досье, пробелы в котором ее насторожили. Такое случается регулярно. В момент передачи информации в полицию или при составлении инструкций кто-нибудь из нас замечает небольшие несоответствия в досье, неточности, а то и более серьезные недочеты. Мы централизуем информацию, поступающую к нам со всего света и, в целом, делаем это хорошо, но мы не можем судить непосредственно о качестве тех справок и расследований, с которыми имеем дело. Все проверить невозможно. Тем не менее, мы способны гарантировать, что дела, которые мы передаем, свободны от грубых погрешностей. В этом смысл моей службы... нашей, раз ваши исследования выполняются с той же заботой о достоверности.

– Я все это знаю. К чему вы ведете?

Деказ воспользовался красным светом, чтобы бросить взгляд на Стивена.

– Вы догадались?

Вопрос Стивена вполне искренний: он абсолютно не видит, к чему собирается подвести Деказ. Тем не менее, никто не запрещает ему рассуждать, исходя из той малости, которая ему известна, и он никогда не боится сойти за недоумка, высказывая глупости вслух...

– Вы опасаетесь, что досье Анн Х, немного стесняющее американскую дипломатию, было сознательно повреждено.

Деказ не отвечает, он ведет машину.

– Что предполагает давний взлом и другие манипуляции с нашими файлами.

– Вы собираетесь изобрести велосипед, Белланже.

– Даже так?

«Лагуна» сворачивет с круглой площади в Алаи. На изгибах серпантина не видно никого, кто бы поднимался к Бель-Эр и Крапонн. Правая рука Деказа принимается галопировать между рулем и рычагом переключения скоростей.

– Мы представляем собой организм, независящий от составляющих его органов, организм, накапливающий информацию, чтобы потом делиться ею, и отвечающий на вопросы, которые ему ставят. Наша превентивная функция наделяет нас кроме того аналитической и статистической ролями, мы располагаем постоянным хранилищем информации, к которому каждый орган по отдельности доступа не имеет. Исходя из соображений, намного превосходящих наши полномочия, некоторые из этих органов могут пожелать потихоньку воспользоваться какими-нибудь из наших данных, совершенно бесполезных для их полицейских служб или для их юридической системы.

– А от этого до исчезновения документов – один шаг!

– Ваше мнение остается за вами. Однако вовсе не обязательно мы все неподкупны и состоим на службе исключительно в лавочке.

Деказ налегает на тормоз. Он едет за какой-то машиной и сможет обогнать ее не раньше выхода на Крапонн, чему Стивен только рад.

– Я допускаю, что это влечет за собой внутренние расследования.

– Насколько мне известно, мы никогда в явном виде не сталкивались с этими проблемами, потому что ведем себя покладисто с разного рода спецслужбами. Стало быть, раз уж мы так покладисты, я предпочел бы обезопаситься от того, чтобы нас принимали за ослов.

– И именно поэтому мы болтаем сейчас об этом за стенами лавочки... Мне кажется, я понимаю, как мне себя вести.

Последний светофор. Потом Деказ будет ехать как он это умеет, а Стивен – пытаться удержать в желудке кофейно-круассановую жижу. Меж тем, зажигается зеленый свет, и Деказ ускоряется очень умеренно.

– Делайте вашу работу профайлера, Белланже, и...

– Я не профайлер!

– Ладно, просто делайте вашу работу, но не ныряйте слишком глубоко в другие досье, пока не обретете уверенности, что это необходимо. Не изменяйте ничего в ваших рабочих привычках, но снабжайте меня копиями всех документов и оградите меня от ваших минимальных запросов. Не занимайтесь ничем, что имеет отношение к внутренней кухне: это мой джоб. Ничем, вы понимаете?

– Я понимаю только то, что вы пытаетесь меня запугать! А если я почувствую дыхание в затылок?

– Оно будет моим или того, кто будет моим настолько, насколько я сам. И последнее: не в пример тому ремеслу, которое вы обычно выполняете, это дело рискует потребовать настоящей исследовательской работы, а именно, чтобы восстановить траекторию Анн Х. Избегайте инициативы в этой области. Если я лично не смогу помочь вам, я укажу вам людей, способных ассистировать вам наилучшим образом.

Самых надежных, переводит Стивен.

– Почему меня не оставляет жестокое чувство, что вы знаете об этом деле гораздо больше, чем я? – спрашивает он.

– Потому что я провел часть ночи с парнями из лаборатории и имел время бросить взгляд на документы, которые они вам отсылают. Я не знаю, чего вы ждете, Белланже, но ископаемые окаменелости, реанимацией которых вы занимаетесь, могли бы явиться чем-то вроде недостающего звена.

Стивен задал бы новый вопрос, но на выезде из Грезье-ля-Варенн «Лагуна» делает скачок вперед и принимается за рекордный штурм перевала ля Люэр. Очень быстро он забывает все расспросы, теснящиеся под его шевелюрой и сожалеет об атеизме, слишком безнадежном, чтобы отважиться на молитву.

 

 

Дом стоит на склоне холма, в конце каменистой дороги длиной два километра, у подножия леса и над патчворком пастбищ и возделанных полей. Ниже расположен хутор или большая ферма, и это все. Деревья заиндевели, почва покрыта тонким слоем снега, воздух сушит ноздри, дом представляет собой шале из почти черного дерева, пикап «Форд» запаркован у пристройки, наполненной дровами. Стивен испытывает второй за утро приступ ностальгии.

Их приветствует молодая женщина. Около тридцати, брюнетка с зелеными глазами, щеки, разрумянившиеся от воздуха, который здесь гораздо чище, чем в городе, мужская рубашка, джинсы, ботинки «Тимберланд». В волосах ее стружки, а под левой рукой – табурет для бара, только что вышедший из-под рубанка. Она, должнобыть, хорошо знает Деказа, ибо расцеловалась с ним. Стивену же всего лишь протянула руку, предварительно вытерев ее о джинсы. Рука покрыта мозолями, запястье сильное, взгляд открытый.

– Иза.

– Стивен.

Она удаляется. Стивен идет за Деказом и повторяет все его действия. Они отряхивают ботинки о проволочный коврик, поднимаются на ступеньку и вытирают ноги о плетеную джутовую циновку. В прихожей – два ряда вешалок, на которых висит одежда для всех времен года, юнисекс или скорее мужская, над ящиками, наполненными обувью, очень функциональной, ни одной по-настоящему женской пары. Деказ снимает и вешает куртку. Стивен проделывает то же самое с ветровкой. Иза ставит табурет и меняет «Тимберланды» на теплые тапки с внушающим уважение километражом.

– Ты собираешься говорить о службе? – спрашивает она Деказа.

– Да.

– Максимум час. Она устала.

Она оборачивается к Стивену.

– Говорите короткими фразами, не больше двух простых предложений. Не прыгайте от одной темы к другой. Не заканчивайте фразы, на которых она спотыкается, переформулируйте их полностью, чтобы она поняла. Даже когда она повторяется. Если же ее взгляд устремляется вверх, не настаивайте. И старайтесь держать эти правила в уме все время.

Стивен кивает. Он впечатлен.

– Когда я говорю Филиппу: «Ты просил меня напомнить, который час», мы меняем тему. Вы можете говорить о дожде, о прекрасной погоде, обо всем, что угодно, но не о службе.

Стивен отмечает, что Деказа зовут Филипп, и что ему понадобилось восемь месяцев, чтобы это узнать. Он слегка разочарован: он успел сделать вывод, что у Деказа нет другой жизни, кроме профессиональной, и что никому, кроме администрации, не известно его имя. Самое ужасное, что Иза, кажется, убеждена в обратном. Нет, самое ужасное, что Деказ спокойно воспринимает, что его называют по имени. Это кажется ему совершенно естественным. Еще одна иллюзия отправляется в далекое плавание.

 

 

На глаз, гостиная занимает четыре пятых площади этого этажа шале. Раздвигающаяся застекленная дверь выходит на террасу в полсотни квадратных метров, нависающую над фруктовыми садами. Дальше к западу, из части, отведенной под столовую, показываются рустикальные стол и стулья, за которыми надзирает импозантный буфет из мореного дуба. Войдя в гостиную, Деказ и Стивен становятся по обеим сторонам низкого стола из потемневшего от времени орехового дерева. Стол расположен перед камином, достаточно просторным, чтобы зажарить молочного поросенка; рядом с каждым из углов стола имеется по креслу. В одном из них, лицом к застекленной двери, спиной к очагу, в котором пылают два перекрещенных полена, с ногами на столе, с очками на кончике носа, крошечная пожилая дама, лишенная возраста, решительно листает газету. Когда она выпрямляется, чтобы их поприветствовать, Стивен обнаруживает, что она не так уж мала ростом, не так уж стара, и что газета, которую она только что бросила на стол, – это специальный выпуск «Утки в цепях»[12]. Она горячо обнимает Деказа, а Стивену протягивает руку, удлиненную и сухую, которую он осторожно пожимает.

Никто не произнес ни слова. Стивен сел на десять секунд позже остальных, когда понял, что никто не пригласит его сесть. Он расположился спиной к застекленной двери, скорее неудобно. Несмотря на улыбку Изы, его стеснение не уменьшается, когда Деказ решается его представить или, скорее, на свой манер объяснить их явление.

– Белланже засунул нос в досье, которым ты занималась. Ему нужны твои объяснения.

– Какое досье?

Так же прямо, таким же холодным тоном, как и Деказ, который, конечно, не отвечает. Стивен позволяет себе заговорить секунд через пять, он хочет быть уверенным, что тембр его голоса не выдаст его замешательства.

– Я назвал его Анн Икс.

Старая дама возвращается к своей первоначальной позиции к кресле, с пятками на столе. Одним пальцем она поднимает очки к переносице и устремляет взгляд на Стивена, но обращается вовсе не к нему:

– Ты приготовишь нам чай, Иза?

– Ты только что выпила чашку, мама.

Если в голосе есть упрек, Стивен сомневается, что он касается чая.

– Это займет у тебя не более десяти минут. Этот молодой человек прекрасно справится без твоей помощи и, при необходимости, Филипп призовет его к порядку.

Она не сводила взгляд со Стивена. Ее дочь неохотно поднимается и выходит из комнаты.

– Иза убеждена, что интеллектуальные усилия поймают в ловушку мои астроциты.

Стивен кое-как изображает скромную улыбку.

– У тебя есть имя, Белланже?

– Стивен, – спешит ответить он, рассчитывая задать встречный вопрос, но не зная, как вести себя, чтобы остаться почтительным.

Старая дама избавляет его от неловкости.

– Инге Штерн. Пожалуйста, не называй меня «госпожа»... и «Штерн» тоже, как любит коллега Деказ.

Стивен не решается перевести взгляд с Инге Штерн, но ему было бы интересно видеть лицо вышепоименованного Деказа.

– Я называла досье «Анн Б.» Б – от Берлина. Я полагаю, мы говорим об одном и том же? (Она не ждет подтвержения.) В каком состоянии ты его нашел?

В нескольких предложениях, столь же коротких, сколь и простых, Стивен описывает неприятные сюрпризы. Деказ заключает:

– Из документов, которые лаборатория сумела привести в порядок, следует, что деточка провела шесть месяцев в психиатрической больнице в Берлине, потом она была помещена в заведение для детей с психическими отклонениями во Фрибуре, в Швейцарии. Три года спустя она перерезает горло воспитателю этого заведения, тяжело ранит трех других, после чего скрывается.

Инге Штерн выжидает две секунды, прежде, чем спросить:

– Это все?

Деказ разводит руками в знак беспомощности.

– Белланже, вероятно, выудит больше информации, чем это удалось сделать мне, из неполных докладов воспитателей, учителей, врачей и судебных исполнителей, контактировавших с ней, но да, это почти все. Ни фотографии, ни даты рождения, ни отпечатков пальцев, ни имени и ни малейшего следа после ее исчезновения из Фрибура.

– Ни полицейских докладов? – спрашивает Стивен.

– Рутинное расследование. Трое воспитателей были ранены, когда пытались разнять девочку и своего коллегу, хотя были достаточно настойчиво предупреждены. Оружием послужило...

– Импровизированное мачете, изготовленное в мастерских заведения, – перебивает Инге Штерн. – Смерть воспитателя избавила Анн от его приставаний. Троих прочих она обвинила в том, что те закрывали глаза. Швейцарская полиция, казалось, ведя следствие, проделала то же самое. Восемь недель спустя карабинеры задерживают ее на итальянской границе. Она отсекла руку водителю, с которым ехала автостопом. Водитель утверждает, что делал ей всего лишь устные предложения. Она не утверждала обратного. Оно вообще ничего не говорила. Ее объявили недееспособной и опасной, после чего она была помещена в исправительный дом психиатрической направленности, в окрестностях Лугано.

Она выпрямляется, открывает рот, опять закрывает его и падает в свое кресло. Повисает долгое молчание, во время которого ее взгляд теряется между потолочных балок. Деказ украдкой пытается привлечь внимание Стивена, чтобы напомнить ему указания Изы, но тот не сводит взгляда с Инге Штерн и молчит. Он очень хорошо помнит о том, чего не должен делать. Он ждет. Он делает это, не выказывая ни малейшего нетерпения. Он оценивает – не то, что он услышал (то, что он услышал можно будет обосновать, только когда он сумеет просмотреть упомянутые документы), но саму Инге Штерн. Старуха, которой нет и шестидесяти лет – он почти в этом уверен – и которая борется с провалами в памяти, не имея возможности полагаться на то, что она вспоминает и знает. Светская дама, упавшая с высоты своего интеллекта, которая должна выудить из своих воспоминаний именно те, что сопровождали ее падение.

Иза появляется с подносом в руках. Она бросает взгляд на мать, измеряет качество молчания и устраивается в свободном кресле, у самого края, готовая наполнить чашки, как только чай настоится. Деказ наклоняется к той чашке, что ближе к нему, и опрокидывает в нее ложечку сахара. Он поднимает голову к Стивену, который отклоняет предложение взмахом руки.

– Я не вижу, что было в третьем списке, – собирается с силами Инге Штерн, – но он не был пустым.

Никто не подскочил с места. Стивен оценивает, что это чудо.

– И документы во втором, касающемся Фрибура, были в лучшем состоянии, чем те, что... Стефан, так?

– Стивен, – поправляет Иза.

– Они были набиты кабалистическими знаками, но большей частью поддавались прочтению. Что же касается берлинских, то они были в прекрасном состоянии во всем, что не касалось личности девочки. Ее фамилия, к примеру, замещалась банальным пробелом в тех редких местах, где она была упомянута. Я сохранила ощущение намеренных действий и, однако, я, помнится, заключила, что...

Она прерывается, усмехается и продолжает:

– В моем нынешнем состоянии я не должна беспокоиться, чтобы не сойти за выжившую из ума, но у некоторых привычек сложная судьба. Короче говоря, я в конце концов пришла к выводу, что... Так и есть, я припоминаю, что было в третьем списке! Старый хлам... нет, предметы, предметы... воспоминаний. Воспоминаний, так и есть. Предметы воспоминаний.

Деказ и Иза не реагируют. Иза берется за чайник, и Деказ протягивает ей чашку. Они очень стараются не смотреть на Инге и Стивена. Поскольку он знает, что его проверяют, то делает то, чего от него ожидают: переформулирует.

– Первый список касается Берлина, второй – Фрибура, ампутации руки водителя и заключения под Лугано. Ни один из них не содержит документов, позволяющих формально идентифицировать Анн – ни фотографий, ни отпечатков пальцев, ни толковых административных справок. Это позволяет заподозрить умышленную порчу. Но дела обстоят менее очевидным образом, чем кажется, не потому ли, что третий список содержит записи о воспоминаниях, о предметах...

Инге Штерн смотрит на него в упор, но не прерывает молчания. Она ждет, что он сам закончит фразу, которая ей больше не принадлежит. Стивен принимает наполненную Изой чашку и откидывается в кресле. Он знает, что если будет настаивать, то Иза немедленно положит конец разговору, поэтому он прерывается сам и поворачивается к ней:

– Довольно говорить о работе. Вы знаете, это шале напоминает мне домик моего отца возле Сент-Анн-дю-Лак?

 

 

Когда они выходят из шале, Иза благодарит Стивена за то, что он понял указания и последовал им. Она не выражает это словами, но взгляд ее наполнен признательностью и восхищением.

– Я возобновлю попытки в следующие дни, – обещает она. – В любом случае, я заведу разговор об этом деле. Мне иногда удается уточнять ее воспоминания, упоминая их детали.

В то время как он протягивает ей руку на прощанье, она обнимает его, небрежно проронив:

– Ты знаешь дорогу, и мое имя есть в телефонном справочнике.

Первое, что говорит ему Деказ, повернув ключ зажигания:

– Неплохо! Вы произвели сильное впечатление, Белланже. И, поверьте мне, это не всем дано!

Стивен пропускает мимо ушей замечание, которое он находит совершенно неуместным.

– Какие предметы или воспоминания можно хранить в числовом виде? – парирует он.

Деказ отвечает не сразу. Он закусывает губу и спрашивает:

– Я уже давал вам повод подумать, что склонен вмешиваться в чужую частную жизнь?

Стивен слишком поставлен в тупик, чтобы ответить что-то кроме:

– Нет, вовсе нет.

– Тем лучше, мне бы не хотелось, чтобы вы восприняли разговор как что-то незначительное, – он выдерживает паузу и небрежно роняет, – записи.

– Что, извините?

– Единственные «предметы», которые мы умеем сохранять, даже если это и не входит в наши привычки, – это аудио и видеозаписи. Я сделаю запрос в архивы.

Машина покатила по асфальту. Деказ принялся истязать мотор и покрышки, в то время, как Стивен пытался сдержать пот, стекавший по его лбу и вискам. Он предпочел бы поразмышлять, но более логичным преставлялось отказаться от этой идеи, хотя бы для того, чтобы чаю не вздумалось подняться по пищеводу. Меж тем, одна фраза Деказа запала ему в память и устроилась там наподобие навязчивого припева. На въезде в Крапонн, когда Деказ наконец сбрасывает скорость, Стивен спрашивает:

– Почему Анн Х представляется вам недостающим звеном?

Руки Деказа сжимаются на руле.

– Вы восстановите все, так?

– Это моя работа.

– Что и требовалось доказать. И я предполагаю, что я не единственный, кто склонен об этом забывать. – Он корчит недовольную гримасу. – Поскольку пути назад нет, я удовольствуюсь тем, что скажу, что ваша работа попросту слишком важна, чтобы я рискнул воздействовать на нее, продолжая рассуждения только на основе моей собственной интуиции.

– Вы вовсе не рассуждали!

– В таком случае будем надеяться, что я не перешел границу. И если, несмотря ни на что, аналогия придет вам в голову, постарайтесь на ней не фокусироваться.

Стивен смеется.

– Хорошо, но позвольте заметить, что вы добились эффекта противоположного тому, что планировали.

– То есть?

– Вы возбуждаете мое любопытство.


12 – 16 января 1998 г.

 

 

У Стивена тесный кабинет, но зато отдельный. Поэтому он может делать там, что хочет – бедлам по образу собственной квартиры, например – если он хочет хоть что-нибудь делать. Занимая в комнату, он пообещал себе всего лишь не выставлять напоказ хаос, или хотя бы не позволять ему распространяться слишком быстро. Но миновали месяцы, и он ни разу не зашвырнул лишь бы куда ни один карандаш. Даже компакт-диски, единственная уступка привычкам, тщательно сложены в ящике стола, в футляре, вмещающем двадцать штук, который он обновляет каждую неделю. Он слушает их по четыре в день (три утром, один после полудня) на одном из проигрывателей своего компьютера, через мерзкие колонки проклятой машины, которую ему отказываются менять. Как бы то ни было, он не слушает и не слышит ничего сверх того. Когда он работает, музыка служит ему мантрой. Утром она обостряет его аналитические способности. После полудня она позволяет ему переориентировать мысли, когда те начинают ходить по кругу.

В кабинете имеются вешалка за дверью, письменный стол приставленный к окну (выходит на восток), на углу которого стоит девятнадцатидюймовый экран с веб-камерой, офисное кресло, больше вертлявое, чем эргономичное, клавиатура, мышь, сканер, принтер и телефон. Собственно компьютер находится в одном из отделений стола, под монитором. Громкоговорители торчат как уши по обеим сторонам экрана, в который они встроены. За креслом расположена машинка для уничтожения документов, поверх урны, которую ежедневно опустошает служба уборки под присмотром службы безопасности. Вот и все. И этого вполне достаточно, чтобы никогда не забывать, что работа Стивена не имеет никакого отношения к прочей его жизни. Во всяком случае именно так он объясняет свой отказ обустроить кабинет поудобнее.

Ему случилось прийти к выводу, что работа идет лучше при отсутствии всяких связей с личной жизнью. Иногда он доводит свою честность до того, чтобы признать, что служба не посягает на его индивидуальность. Но сейчас с этим будет гораздо труднее.

Из документов, которые смогли вернуть к жизни программисты, без сомнения следует, что Анн Х – не по годам развившийся ребёнок. Во время своего пребывания в берлинской психиатрической больнице она не умела читать и писать, но к моменту побега из Фрибура, три года спустя, ей удалось нагнать школьное отставание. Педагогический коллектив специализированного заведения формулирует предельно точно: Анн не только наделена эйдетической памятью[13], она обладает исключительными способностями к анализу и адаптации, которые позволяют ей усваивать всякую новую информацию в рамках, далеко превосходящих рамки контекста. Кроме того, педагогический коллектив предельно точно формулирует: шизопатия Анн превращает ее в личность совершенно асоциальную, лишенную каких бы то ни было моральных соображений. Это выражается в том, что она не делает никаких различий между тем, что она хочет и тем, что она может. Это выражается также в том, что она никогда не полагается на свои умения, если не уверена, что они безупречны. К примеру, один из свидетелей сообщает, что весной 87 года, когда все воспитанники заведения имели возможность посещать уроки, которые давала в стенах заведения цирковая школа, Анн усаживалась в стороне и отказывалась заниматься вместе со своими товарищами жонглерством и хождением по канату. Вплоть до того дня, когда она встала, ни говоря ни слова, и принялась жонглировать сразу тремя кеглями, в метре над бассейном, на канате, который она неоднократно прошла без единого ложного шага. Демонстрация была настолько впечатляющей, чтопосле того, как ее спросили, в какой труппе она выросла и после того, как получили в ответ молчаливое презрение, один из циркачей предложил ей пройти более серьезное обучение. Она ответила:

– Вы можете научить меня летать?

– Летать – пожалуй, нет, но я могу научить тебя обращению с трапецией и, поверь, большой разницы нет!

Она смерила его с головы до ног:

– Вряд ли вы слышали о Борелли[14], Кейли[15] или Ле Бри[16], поэтому могу домыслить, что вам ни о чем не говорят трапеции, которые Да Винчи первым нарисовал под крыльями.

Реплика забавна, как и большинство зафиксированных воспитателями, но трудно усомниться, что она подана с намерением уязвить или же положить конец мучительному разговору с собеседником, квалифицированным как неинтересный. Вообще говоря, читая заметки взрослых, соприкасавшихся с ребенком или занимавшихся им, Стивен представляет личность предельно эгоцентричную, расчетливую и несгибаемую. Как и все психиатры в его эпоху, он не в состоянии сказать, что Анн хочет или замышляет, но он категоричен относительно характеристик ее замыслов. С двенадцати и до пятнадцати лет Анн пользуется структурами, в которых оказалась заперта, пытаясь получить тот багаж, что она полагает необходимым для реализации проекта жизни, успешно к тому времени состряпанного. Она не пропускает уроков, пусть не всегда отличается усердием, она ходит на все кружки, пусть не обязательно в них участвует. Она берет то, что должна взять, и не дает ничего, кроме неожиданного выпада, когда некто принимается ее преследовать.

Выпад, который она делает при помощи мачете собственного изготовления в июне 88 года, когда воспитатель-педофил слишком заинтересовался телом юной девушки. Нет... когда мачете было изготовлено. Стивен убежден: Анн переходит к действиям не раньше, чем может их осуществить. Воспитатель изводит ее в течение долгих недель, возможно месяцев, с благословения или, по меньшей мере, благодаря безразличию своих коллег. На этот раз ей не нужно тренироваться годами. Она умеет фехтовать клинком длиной в пятьдесят сантиметров, ей остается только найти такой клинок. Кухонные ножи слишком коротки и плохо сбалансированы; во всяком случае, она полагает их неадекватными. В школе имеется кружок металлообработки. Она записывается в него и наблюдает, параллельно читая, возможно, книги об оружии. Потом она применяет на практике то, что изучила, и, день за днем, штампуя дверные ручки, люстры или решетки, она припрятывает обрезки металла, чтобы сделать из него то, что будет более или менее напоминать вакидзаси.

Сколько времени понадобилось ей? Какая разница. Ее существование заключается всего лишь в терпении, и у нее есть опыт затяжных унижений. А еще у нее есть опыт страданий, которые можно прекратить за несколько секунд.

Стивен пишет е-мейл Деказу:

«Никто не помогал ей во время четверного убийства в Берлине. Она готовилась к нему в течение трех, возможно четырех лет и осуществила его, как только почувствовала себя к нему готовой, самым холодным, потому что самым простым в мире способом. Маловероятно, что психиатр, который проводил экспертизу, не отдавал себе в этом отчета. Маловероятно, что он не заключил, что она поведет себя точно так же всякий раз, когда ей покажется, что против нее направлена агрессия или просто ставится под угрозу ее неприкосновенность. Если вы не возражаете, я направлю в Лугано запрос на дополнительную информацию и лично свяжусь с берлинским психиатром.»

Ответ Деказа не заставил себя ждать:

«Запрашивая информацию, скрупулезно соблюдайте формальности. Швейцарцы – буквоеды.»

Вполне в духе Деказа.

 

 

Проходит два дня. Довольно быстро, потому что Стивен дважды перечитывает досье и все точнее представляет себе личность Анн Х. Довольно медленно, потому что гельветическая полиция никак не проявляет себя, и особенно потому, что берлинский психиатр вышел на пенсию, и его дом, служивший некогда также и кабинетом, стоит запертым. Стивен оставил два сообщения на его автоответчике, ему ничего не остается, как запастись терпением. Это-то ему и не удается – ему, не привычному к спешке, пусть даже он повторяет себе, что старый доктор Нуссбауэр мог умереть или впасть в маразм, с ним могло случиться что угодно, не позволяющее ему вызвать в памяти эту экспертизу тринадцатилетней давности и девчонку, которая явилась ее причиной.

Девчонка! Стивену не удается отделаться от этого образа. В противоположность Нуссбауэру, который думает сам и заставляет так же думать общество – посредством берлинского суда по делам несовершеннолетних – что вряд ли возможно оставаться ребенком после нескольких лет сексуального насилия, отомщенных паррицидом, Стивен убежден, что уделом Анн служит насильственное детство. Во всяком случае, именно это состояние предполагает шизоидность, эгоцентризм и асоциальность, которые, по словам фрибурских психиатров, отмечают последующие годы. И это своего рода константа в личности серийного убийцы, замкнувшаяся вокруг выдуманного «я», характерного для детского мышления, подобно стандартным убеждениям царьков, реализующих свое единовластие в политике, экономике, промышленности, армии и во всем остальном, что тем или иным способом позволяет выразить их психоневрозы, не исключая наук и искусств.

Разница заключается только в переходах от действия к действию, говорил один из его профессоров, но он и сам страдал тяжелыми нарушениями чувства самокритичности, которые сбивали его с толку: разница заключается только в значении, придаваемом обществом действию. Как и всякий врач, психиатр не призван судить, кроме случаев, когда общество его об этом просит, то есть просит его явить свое единовластие посредством экспертизы. Что проделал Нуссбауэр в 85-м, что другие эксперты сделали в 88-м. Что сам Стивен делает в настоящий момент, спрашивая себя, сколькими уровнями может обладать ум того, кто способен удовлетвориться двумерной или, что еще хуже, трехмерной вселенной.

В момент, когда он собирается посмотреть, не разбил ли Мишель лагерь на площади Ампера, чтобы угостить его сэндвичем, компьютер разражается солом на колокольчике, предваряющим неминуемое «вы получили новое сообщение». Заголовок полиции Лугано.

«Никаких следов лица, описанного под именем Анн Х, ни в наших архивах, ни в архивах исправительного дома в интересующий вас период. Никакого возможного сближения с другими делами. Не могли бы вы перепроверить и, при необходимости, уточнить сведения, которые вы нам сообщили?»

– Скрупулезно соблюденные формальности, ага, – ухмыляется Стивен, но он даже не удивлен.

Он переправляет мейл Деказу и набирает номер его мобильного. Деказ немедленно отвечает.

– Я этого ждал.

Стивен воздерживается от признаний, что он тоже, на бессознательном уровне.

– Можно узнать, что вас заставило усомниться в полезности этого запроса?

– Проще подделать досье исправительного дома или полицейского участка, чем наши.

– Но не воспоминания!

– Люди меняются, воспоминания покупаются.

– Очевидно! Что же мне делать? Отправляться на место?

– Нет, это работа флика. Я попрошу нашего цюрихского агента заняться этим, а заодно и Фрибуром, если останется время. Он с вами свяжется. Удалось ли вам разыскать берлинского психиатра?

– Я бы вам об этом доложил.

– Хорошо. Сконцентрируйтесь на Берлине. Я переправлю вам мейлом координаты энергичного и надежного человека.

– Еще один наш агент, работающий фликом?

– Бывший агент Штази, перешедший в службы общей информации. Его фамилия Равич, Антон Равич. Составьте для него резюме вашего досье, стараясь воздерживаться от фиоритур, и попросите его потолковать с психологом, судьей и фликами, причастными к делу. Ах да, и потом, подчеркните факт, что папаша был культурным атташе при американском посольстве. Насколько мне известно, Антон остается коммунистом и способен от избытка усердия вытащить для нас из шляпы парочку кроликов.

 

 

Стивен с детства двуязычен, что не так уж часто случается с канадцами. В колледже, а потом в лицее, его родители выбрали для него немецкий и испанский. В университете он продолжал изучать немецкий – весьма космополитичный Берлин был его давней мечтой – но ему настолько недоставало практики, что Равич оборвал его на третьей фразе просьбой перейти на английский.

– Вы говорите на языке Гете, а я – на языке Нины Хаген, – объяснил он.

– Я слишком литературен, так?

– Старомоден.

– Ох! Вы хотите сказать, что вдобавок я читал вышедшие из моды книги.

– Я хочу сказать, что вам следует провести здесь несколько месяцев. Язык, культура, жизнь – множество вещей, которым не учат, очень отличаются от представления, которое можно о них составить по книгам.

– Надеюсь, что нет. У меня довольно благоприятное впечатление от сегодняшней Германии и от Берлина в частности.

– Я вас обидел.

– Ничуть.

– В таком случае позвольте мне добавить, что Германия и Берлин в частности сильно отличаются от витрин, которые они старательно выставляют напоказ.

– Это должно быть верно для всего мира в целом и для всех городов в частности, разве нет?

– Именно это я и хотел сказать.

Получив мейл с лаконичным, но точным изложением досье Анн Х, Равич позвонил Стивену, и тот быстро переориентировал разговор на «дипломатический характер» дела. Равич слушает, редко задает вопросы и реагирует неожиданным образом:

– Ваша версия крепко стоит на ногах, но кое-какие аспекты притянуты за волосы. Я вам советую ее переписать, упрощая сценарные разветвления.

Стивен тяжело выдыхает.

– Святые дары! Я вам рассказываю вовсе не о своем очередном романе или не понять каком малобюджетном фильме!

– А я вас прошу вычистить мусор из досье. Я тут буду крутиться как белка в колесе, но это ни к чему не приведет, если вы в Интерполе не сделаете свою часть работы: почему и особенно как Анн, американская гражданка под контролем немецких юридических служб, была помещена в швейцарское заведение?

– Я не знаю... Швейцарские учреждения пользуются хорошей репутацией в этой области и...

– Кто законный опекун? Кто финансировал предприятие? Кто играл с границами и визами? Еще вопрос: почему, будучи задержанной итальянской полицией, Анн была передана швейцарскому правосудию до того, как итальянский суд рассмотрел ее дело?

– Я понимаю, что вы хотите сказать.

– Тем лучше. Последний пока что вопрос: как могло случиться, что никто до вас не задал эти вопросы?

На это Стивен в состоянии ответить не раздумывая: Инге Штерн и ее нейродегенеративная болезнь, однако, ему представляется бесполезным говорить об этом Равичу. Напротив, ему кажется необходимым побеседовать с Деказом.

– Пойду пошныряю по Берлину, – продолжает Равич, – но могу вам заранее сказать, что ничего особенного я не найду, если на всех девственных страницах вашего гиблого досье красуется отпечаток лапы ЦРУ или, само собой, его младшего братца КГБ.

– Почему КГБ?

– Потому что ваше дело отдает переходом на запад неудобных перебежчиков с осложнениями еще более неудобными. Бьюсь об заклад насчет парочки коллег. Готов поспорить даже, что девчонка – вряд ли их дочь. Все прочее – декоративная косметика. С учетом всплеска через три года, очень вероятно, что операция удалась только наполовину или вовсе провалилась, и что КГБ долго наступал на пятки ЦРУ по этому поводу. Во всяком случае, до того момента, как Горбачев ослабил КГБ, как пала Стена и развалился Советский Союз. Я хорошо понимаю, что все это древняя история, особенно в глазах северо-американца, но вам не кажется, что даты совпадают?

Стивен не сказал, что он канадец, но это должно подразумеваться (даже говоря по-английски, он должен контролировать себя, чтобы не выставить напоказ свою квебекскую половину, и это удается с трудом!).

– Другими словами, вы предполагаете, что досье Анн Х – не более, чем прикрытие. Огромная и кропотливая работа, вам не кажется?

– В том, что касается размеров, вы видите всего-лишь верхушку айсберга. Такого рода операции часто готовятся годами. Что же до кропотливости – судить о ней вам. Сможет ли подтвердить эксперт, вроде вас, что все части досье – творения добросовестных профессионалов? Та малость, что вы мне переслали, до отказа набита противоречиями, вы наверняка выписали их из других документов, относящихся к вашей специальности. Я ошибаюсь?

Стивен погрузился в глубокое смятение. Он кладет трубку, пробормотав дежурные учтивости, убежденный в том, что ухватил то, что Деказ назвал недостающим звеном. Потом он засовывает в компьютер «Истинную карму» группы Силмарилс[17] и на двадцать минут позволяет себе расслабиться. Он не может нестись в кабинет Деказа без минимального заднего хода.

 

 

– Я только что поговорил с Равичем.

– Закрывайте дверь и садитесь.

Кабинет Деказа, разумеется, просторнее и светлее кабинета Стивена, но вряд ли менее строг. В нем на два стула и шкаф больше, чем в кабинете Стивена. На столе, справа от экрана, – стопка бумаг, скорее невысокая, а слева – стопка запечатанных конвертов: сегодняшняя почта и ответы на вчерашнюю.

Стивен садится. Деказ слегка отодвигает кресло, чтобы оказаться напротив, и откидывается на спинку.

– Что вам сказал Антон?

Стивен перечисляет вопросы, заданные Равичем тем же тоном, каким он читал бы вслух кулинарный рецепт. Когда он останавливается, Деказ выжидает несколько секунд прежде, чем спросить с искренним удивлением?

– Чего вы ждете от меня?

– Что вы попросите ваших людей в Германии, Швейцарии и Италии выяснить, кто обеспечил, курировал и финансировал всевозможные размещения и перемещения Анн Х в период между 85-м и 88-м годами.

– Ага.

Деказ выпрямляется и кладет локти на стол.

– Разумеется, я задавал эти вопросы, и другие тоже, нашему цюрихскому агенту и его миланскому коллеге. Антон же должен был рассказать про Берлин. Вместе с тем я вступил в контакт с... скажем так – причастными министерствами трех стран, чтобы они конфиденциально выяснили насчет размещений и перемещений, как вы изволили выразиться.

– Вы... Почему же вы мне об этом не сказали?

– Почему я не сказал? Проверка и дополнение информации – это рутинная процедура, Белланже. Я не против того, что вы интересуетесь ведением этого дела. Это доказывает, что вы не довольствуетесь тем, что тупо делаете вашу часть работы, но у меня нет времени на то, чтобы посвящать вас во все детали моей работы, а также работы тех, кто по долгу службы причастен к этому делу.

Вдох-выдох, вдох-выдох, Стивен чувствует себя безнадежно отставшим. Именно с этой целью Деказ подсунул ему Равича.

– Вы успели переговорить с Равичем или знаете его достаточно, чтобы предвидеть, что его реакция окажется далеко за пределами моей компетенции?

Деказ смеется.

– Я хорошо знаю Антона.

– В таком случае что вы думаете о его спекуляциях, касающихся ЦРУ?

На этот раз Деказ хмурит брови.

– Было бы лучше, если бы он не фокусировал на этом ваше внимание.

– Ага! Потому что вы сами...

– Нет, я ожидал вообще-то не этого. И, откровенно говоря, это бесконечно далеко от того, что я имел в виду.

– Это не кажется вам правдоподобным?

– Какого ответа вы ждете от меня? Я столь же некомпетентен в вопросах шпионажа, сколь вы в вопросах ведения следствия. Во всяком случае, это ничего не меняет для нас: мы до сих пор не знаем, что сталось с Анн Х.

– Но это может подсказать нам, кто она такая, что она сделала и чего она не делала. Проклятие! Если Равич прав, то не существует никакого дела Анн Х!

Деказ качает головой.

– Он говорил вам о Горбачеве?

– О Горбачеве? При чем здесь Горбачев?

– Когда я впервые увидел Антона, он мне сказал, что Горбачев был агентом ЦРУ и что он более, чем оправдал надежды, возлагаемые на него американцами.

– Не понимаю.

– Агент ЦРУ Горбачев полностью выполнил свое задание, сделавшись первым секретарем компартии, а потом развалив КГБ и Советский Союз. Согласитесь, что на фоне убийства Джона Кеннеди американскими секретными службами, профинансированного коалицией нефтепромышленников и производителей оружия, эта теория выглядит дешевкой.

– Я соглашусь скорее с тем, что производителям оружия было не очень выгодно терять врага, столь полезного для бизнеса. Что касается нефтепромышленников, это уже менее очевидно, и еще менее, если рассматривать либеральную систему в целом. Множество состояний построено на одном и том же роде деятельности, но их счета уже давно отличаются. Вы знаете, чего не достает большинству конспирологов, Деказ?

Деказ не без удовольствия кивает.

– Возможности собственноручно фабриковать доказательства... Это шутка, которую повторяют во всех полицейских школах.

Стивен тоже кивает.

– Авторства Карла Бернстайна и Боба Вудварда[18].

Деказ остается настолько невозмутимым, что Стивен сомневается, что ему удалось установить связь между этими двумя именами и Уотергейтом. Потом он опять откидывается в кресле и разгоняет рукой свой полицейский юмор.

– Вы хорошо сработаетесь с Антоном. Он тоже считает, что миру безнадежно не хватает ловких журналистов.

– Представляется странным, чтобы инициатор гласности работал на ЦРУ.

– Обсудите это с Антоном. Вы узнаете, что он благосклонно отнесся к краху Верховного Совета и учреждению законодательной демократии, а не к провалу общинных принципов и социалистической идеологии. Впрочем, именно выбрасывание на свалку этих ценностей заставляет подозревать, что ЦРУ – великий кукловод. У Горбачева не было никакого политического проекта, никакого альтернативного экономического плана, никакой структурной программы, и все его действия с момента его прихода к власти сводились к тому, чтобы взорвать Союз и его сателлитов. Как только работа завершена, он удаляется на цыпочках.

– Ох... плохо вас понимаю. Вы разделяете его теорию?

– Какую? Относительно Горбачева или Анн Х? Или еще какую-нибудь? Антон погружен в институционные махинации в течение сорока лет. Это было его специализацией в Штази и остается до сих пор. Он работал в ней, он работал на нее, он работал против нее. Это не делает из него непогрешимого аналитика, это не прививает его от паранойи и, возможно, напротив, это предрасполагает его к досужим вымыслам. По природе своей, я избегаю априорных оценок. По опыту же знаю, что от большинства апостериорных нет никакого толку. Хорошо задуманная махинация – это не та, что сбивает с толку или, если угодно, не та, которую невозможно доказать, но та, которая даже будучи доказанной и общепризнанной не ущемляет интересов того, кто ее затеял. Если бы сегодня удалось доказать, что Горбачев был тайным агентом ЦРУ, это всего лишь улучшило бы имидж ЦРУ и подтвердило бы, что американский империализм имеет все основания провозглашать себя «защитником мира и прав человека».

Стивен широко распахнул глаза от удивления.

– Вы сомневаетесь в этом? – спрашивает Деказ.

– Я слегка удивлен вашей... вашей свободой речи.

– Удивлены или шокированы? И уверены ли вы в том, что именно мои речи удивляют вас или разрыв между тем, что следует из моей должности или по меньшей мере из ваших представлений о ней, и убеждений, которые вы мне приписываете? И как вы удостоверились в том, что я не проверяю вас, или разобрались в природе этой проверки? Не думайте, что я опять забыл о ваших профессиональных умениях. Я просто стараюсь вернуться к ним, ибо ни я, ни Антон, ни Карло Прузинер, наш цюрихский агент, ими не обладаем. Ибо группа, которую мы все составляем, может работать эффективно только в том случае, если наши вторжения в области, с которыми мы не знакомы, делаются с обратным ходом, скромностью и доверием. Я говорю об обратном ходе, позволяющем не слишком увлекаться, о скромности, способствующей вниманию, и о доверии, принимающем в расчет личные качества каждого, включая недостатки, причуды и личные границы. Теории Антона всегда интересны, но виртуальны. Результаты, которые он получает и которые не всегда совпадают с его мнением, благодаря его искусству проходить в закрытые двери, не поцарапав их, вполне реальны и им можно доверять. Именно этого я жду от его участия в прояснении дела, которым мы занимаемся. В настоящий момент единственный эксперт, применивший свои умения к делу, – это вы и, в целом, этот эксперт говорит: «Где-то хрен знает где слоняется чувиха двадцати пяти лет от роду, которая уже замочила минимум пять человек и не намерена на этом останавливаться.» Если, принимая в расчет только подконтрольные вам элементы, вы намерены переделать экспертизу, извольте. Но не застряньте в собственных сомнениях, потому что параноик, вмазавшийся в сожаления о коммунизме, углядит ЦРУ повсюду.

Деказ не разочарован произведенным эффектом. Надо сказать, что Стивен опять не смог скрыть изумление. Для приличия он скрещивает руки на уровне желудка и легонько поворачивает голову вправо. Он изображает, что размышляет, в некотором смысле, хотя начинает всерьез сомневаться, что Деказ не умеет читать по положению тела, как и по жестам (он-то ими и управляет – солидный опыт, демонстративно подкрепляемый образованием, основанным на техниках менеджмента). Как его дестабилизировать?

– Зафиксировано, шеф. Я хочу сказать: зафиксировано все, что вы сказали.

Две фразы, соединенные очень быстро с важным финальным уточнением, мнимое интеллектуальное попустительство, чтобы предотвратить неуместную фамильярность.

– Тем лучше, рядовой, тем лучше. Мы профессионалы, и было бы печально, если бы мы повели себя как вульгарные призывники.

Пресыщенный взгляд старой обезьяны, которую трудно провести.

Стивен складывает оружие со слишком деланной улыбкой.

 

 

Когда он вернулся в кабинет, у него ушло четверть часа на то, чтоб решить, что некоторые дни заслуживают того, чтобы быть короче других. Никто ему, как бы то ни было, не говорил о распорядке дня. Его контракт предусматривает тридцать девять часов в неделю, он предполагает, что получается больше, не имея ни малейшего понятия о том, сколько реально времени проводит в Сите Интернасьональ. Компьютер службы безопасности мог бы ему сообщить это с точностью до секунды, но Стивен не считает необходимым вглядываться в пустоту своей личной жизни. Сейчас три часа пополудни, небо безупречно чистое, лионцы повествуют о собачьем холоде, в то время как даже самые маленькие лужи пока не замерзли, парк Тет д'Ор – по другую сторону улицы. Всякий раз, когда Стивен там гулял (целых два раза), у него случались встречи, наподобие украденных удовольствий, которым не стоит иметь продолжение. Это не для него. Так уж получается. Жизнь всегда ему давала самое горячее, что в ней есть, не заставляя его протягивать руку за подачкой.

Он пересекает улицу, в голове у него крутятся только самодельный вакидзаси, старый берлинский психиатр, лубочный Джеймс Бонд, купающийся в крови своей супруги и, надпечаткой, изворотливый прагматизм Деказа в действии.

Он идет вдоль озера в направлении кафетерия, совсем не глядя на лебедей, неторопливо шлепающих по грязи под голыми ивами. Деказ нагнетает таинственность, чтобы отвлечь внимание. От чего, если не от этого проклятого недостающего звена, на которое сам же его и сориентировал?

С удовольствием. Потому что все, что делает Деказ, просчитано. Как, например, устройство его знакомства с Антоном Равичем, признанным чемпионом во всех категориях в великой игре заговора.

Стивен останавливается перед навесом, под которым приютился труп дерева, окаменевший едва ли не со времени ночи времен. Во всяком случае, он склоняется к табличке, повествующей об этом, но не читает ее. Он уже сделал это во время первой прогулки, спрашивая себя, почему кто-то рассудил, что важно сакрализовать руину, столь мало нагруженную ложным пафосом. Ему остается додумывать причину, подобно тому как Деказ пытается пробудить его сознание до необычных интуиций.

Стивен внезапно поворачивается и задевает детскую коляску. Не достаточно сильно, чтобы разбудить бутуза, укутанного такой кучей одеял, которой остался бы доволен эскимос в самую лютую зиму. Достаточно, чтобы выпустить из легких застояшийся углекислый газ. Передок повозки врезался ему между карманами джинсов.

– Извините, пожалуйста, – поспешно сказала молодая мать, на секунду задерживая переливающийся через край хохот.

Ее смех так же чист, как и взгляд, щеки розовы от мороза, естественные тридцать лет. Стивен дважды глубоко вздыхает и опирается на доисторический труп, прежде, чем примешать к ее смеху свой. Это не мешает заметить, что жизнь предпочитает порой неуместные обходные пути.

– Я засмотрелась на уток. Прошу прощения.

Она говорит искренне, но без смущения. Стивену нравятся ее улыбка и ее глаза, и жизнь, каковы бы ни были ее причуды.

– Все, что мне остается, принять с благодарностью чашку очень горячего шоколада.

Он не предпринял ни малейшего усилия, чтобы сдержать свои квебекские интонации.


26 января 1998 г.

 

 

Солнце село на минуту позже, чем накануне. Так происходит еще месяц, но этого мало. Выходя из кабинета, с работы, из метро, Стивен мечтает о бокале макона на террасе с видом на закат. День, подобный сегодняшнему, нуждается в естественном освещении, городские огни не способны выступить даже эрзацем, особенно через полчаса после закрытия магазинов, в час, когда последние местные жители трижды объезжают квартал, чтобы найти крошечное последнее место для парковки, чуть ли не на тротуаре, которое первые едоки оставили незанятым вблизи от ресторанов и вдали от комиссариата. Здесь только одно отделение полиции, зато множество ресторанов и сегодня пятница. Множеству опоздавших придется ломиться в непомерно дорогие дальние паркинги, закрытые для широкой публики и работающие только на свою клиентуру. Таким образом, в Лионе, как и повсюду, город принадлежит концессионерам, а не жителям.

Стивен до того мрачен, что, выходя из метро, приклеивается взглядом только к своим ботинкам и к метру асфальта перед ними.

– Эй! Стив!

Мишель сидит на спинке скамейки, в двадцати метрах от него.

Стивен оборачивается с полным ртом извинений. У него нет никакого желания разговаривать с бомжом. Вдобавок тот не один. Чтобы оборвать всякую дискуссию, он вытаскивает руку из кармана, и готовится изобразить стандартное приветствие. Но туман перед его глазами рассеивается, и он соображает, что человек, сидящий с Мишелем, – женщина, что одета она вовсе не в «Эммаусе»[19], и что он с ней знаком. Он рад видеть ее не больше, чем Мишеля, но улыбается, из принципа, и приближается к ним.

– Привет, Мишель. Здравствуй, Иза.

Обладая некоторым воображением, они отметили бы толику теплоту в его голосе. Иза поднимается и расцеловывает его в обе щеки. Даже кухонный комбайн обратил бы внимание, что она действительно рада его видеть. Стивену ничего не остается, как это ощутить. Он напрягает челюсти и извиняется.

– Прошу прощения. День выдался непростым, и я сильно опасаюсь, что буду скверным товарищем, но вам будет нетрудно меня развеселить. Я приглашаю вас пропустить по стаканчику.

– Не могу отказаться! – расплывается в улыбке Мишель.

– По стаканчику? Ты же живешь по соседству, – замечает Иза.

Стивен между тем собирался затащить их в один из баров на набережной. Он неоднократно пытался пригласить к себе Мишеля, но тот всякий раз отказывался. Он бросает на него осторожный взгляд. Мишель пожимает плечами.

– В двух шагах, – уверяет Стивен.

Теперь он искренне рад.

 

 

Две довольно большие комнаты, слишком маленькая кухня, импровизированная ванная в открытом алькове, спланированный как коридор туалет и гостиная в тридцать пять квадратных метров. Высота потолков – четыре метра, окон – три, непригодные к использованию камины в каждой комнате, встроенные шкафы во всех стенах и радиаторы, натыканные на каждом клочке свободного пространства. Стивен не теряет времени за отыскиванием на барахолках буфетов, шкафов и комодов. Он не знает, куда их можно было бы приткнуть. Он и без того немало намучился, приспосабливая колонки, чтобы не потерять в громкости или стерео-эффекте.

– Неплохо! А что бы тебе не повесить занавеску! – шутит Иза, пройдясь по квартире (по приглашению Стивена, на которое она, разумеется, напросилась сама, и в одиночестве, ибо Мишель отказался).

Она слишком далеко заходит в похвалах, впрочем, немедленно отмечая скрытые неудобства, происходящие от множества встроенных шкафов. Мишель примостился на краешке дивана, в скованной позе, не снимая куртки. Она пристраивается рядом с ним, прямо на ковровом покрытии, с ногами, вытянутыми под журнальным столиком. Мишель тотчас с облегчением повторяет за ней.

– Ты давно с ней знаком? – спрашивает его Стивен, пока Иза обходит квартиру.

– Целых полчаса. А ты?

– Целую неделю, но это продолжалось не более получаса.

Стивен решительно откупоривает бутылку сен-верана[20] и, стоя на коленях по другую сторону низкого столика, наполняет три бокала. Потом поднимает свой.

– Рад принимать у себя вас обоих. (Поворачивается к Изе.) Ты часто бываешь в этом квартале?

– Исключительно редко.

– Так выпьем за случай, так чудесно все устраивающий. Мне это было очень нужно.

Она корчит гримасу.

– Примерно то же самое я сказала Филиппу.

Стивен немедленно хмурится, потом разражается смехом.

– Так это Деказ велел тебе прогуляться по этому району?

– Не совсем так.

Иза замолкает и подносит к губам стакан. Она не смотрит на Мишеля и ни жестом не выказывает, что не уверена, что не сболтнула лишнего, но это настолько очевидно, что даже он отдает себе в этом отчет.

– Я допиваю свой стакан и должен вас покинуть, – уверяет он, – встречаюсь с корешами на товарной станции.

Это не вполне ложь, но Стивен не собирается облегчать ему бегство.

– Жаль, я хотел рассказать тебе старую историю... – начинает он.

– Расскажешь за завтраком.

– ...И мне чертовски не хватает твоего здравого смысла, чтобы убедиться в ее правдоподобии.

Вплоть до этого момента Мишель удовольствовался двумя крошечными глотками сен-верана. Он залпом опустошает стакан и, поставив его на стол, поднимается.

– Помнишь малышку, о которой я тебе рассказывал? – предпринимает попытку Стивен.

Он все еще стоит на коленях. Он смотрит не на Мишеля, а на Изу, интенсивно. Он, возможно, не открыл бы человеку, называющему на «ты» его патрона в течение добрых десяти лет, что выдал профессиональный секрет бомжу, но он не хочет играть с ними обоими в прятки. Потому что Мишель решился на несколько минут покинуть улицу. Потому что Иза – первая, на памяти Стивена, нашла возможность уделить бездомному больше, чем монету,.

– Анн Х? – спрашивает Мишель.

Они дважды обсуждали тему с того утра, когда Стивен встречался с Деказом. Стивен не вдавался в детали, но особенно ничего и не скрывал.

– Да, – подтверждает он.

– Вы нашли ее?

– Она существует только в воображении тех, кто о ней вспоминает.

Иза по-прежнему смотрит ему в глаза. Они не выражают ничего, или, возможно, чувство, не имеющее ничего общего с тем, что она слышит.

– Твоя фраза ничего не значит, – выражает недовольство Мишель.

– Это всего лишь адаптация известного высказывания Рузвельта по поводу НЛО: летающие тарелки существуют только в воображении тех, кто их видит. Для тарелочников оно означает, что недостаточно кричать о мираже, чтобы ввести нас в заблуждение. Для их оппонентов, оно напоминает, напротив, что достаточно порой верить, чтобы видеть, и что это не касается осязательных галлюцинаций.

– Курица и яйцо, – перебивает Иза.

– Эта штуковина насчет яйца и курицы совершенно идиотская, – останавливает ее Мишель.

Немного смущенный грубостью своего вмешательства, он поясняет:

– Ну что же, это верно. Курица рождается не из яйца, которое сама и снесла, а из яйца другой курицы.

Иза не обижается.

– Стало быть, перед каждой курицей есть яйцо.

– И перед каждым яйцом курица, или один из ее предков, и так можно добраться до динозавров, до рыб и даже дальше. И тем не менее курица и яйцо, существующие одновременно, – два разных существа.

Мишель краснеет.

– Я не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь...

– Я не знаю, достаточно ли ясно ты выражаешься, – подхватывает Стивен, – но в чем я уверен, так это в том, что не знаю, куда вы хотите прийти с вашими курами и яйцами. Вы не будете против, если я вернусь к своим баранам?

Иза смеется, Мишель усаживается на край дивана.

– Ты сам первый начал со своими тарелками.

Иза допивает стакан и протягивает его Стивену. Он тотчас наполняет его, а заодно и стоящий на столе стакан Мишеля, потом доливает себе. Мишель разглядывает свой стакан, но не прикасается к нему. Иза подхватывает стакан Мишеля и передает ему. Он колеблется некоторое время, прежде чем взять его.

– Ладно. Расскажи-ка нам, что там у тебя с твоей берлинкой... и спаси нас от цитат. Я в них не очень силен.

Стивен встает и садится краем ягодиц на край кресла. Через мгновение он опять опускается на пол, потому что считает за лучшее не принимать слишком уж неудобную позу.

Рапорты Равича и Прузинера поступили с интервалом в два часа. Оба они, безусловно, профи, но замутили дело до такой степени, что оно сделалось совершенно абсурдным. Больше для самого себя, чем для Мишеля и Изы, Стивен пытается переформулировать его систематическим образом.

Прежде всего, Равич не сумел встретиться с психиатром, потому что тот отдыхает где-то между Францией и Италией, до сих пор непонятно, где именно. Между тем, у Равича был доступ к больничным картам пациентов доктора (как он до них добрался, известно только ему), но никто из них не говорит о встречах с кем-то, способным сойти за Анн, а ассистентка Нуссбауэра в описываемую эпоху не припоминает, чтобы он занимался подобным случаем, хотя она сохранила точнейшие воспоминания и превосходные свидетельства обо всех юридических экспертизах своего экс-патрона.

Зато Равич дважды встретился с судьей по делам несовершеннолетних. Первый раз перед тем, как тот зарылся в свои архивы в поисках досье, «которое он не рискует забыть», но воспоминания о котором до странности отрывочны. В другой раз после того, как тот констатировал ущерб, нанесенный влажностью и нашествием грызунов подвалам дворца правосудия. Равич видел руины предполагаемого досье, совершенно ни на что не годные. Что же касается судьи, то тот готов сотрудничать, но очень путается в показаниях. Он довольно хорошо помнит дело (таким, как оно изложено в досье Интерпола), из экспертизы Нуссбауэра (идентичной той, что читал Стивен) и сделок, скорее сюрреалистических, между его начальством и американской дипломатией (державшейся подальше от его кабинета). Дело, но не ребенка. Он не мог сказать, была ли девочка блондинкой или брюнеткой, крепкого сложения или хрупкой, словоохотливой или замкнутой, ни даже, действительно ли ее звали Анн. Он перевелся в Мюнхен через два месяца после помещения ребенка под юридическую опеку, а его преемники, оба уже покойные, не оставили никаких следов работы с досье. Он не имеет никакого понятия о том, что сталось с девочкой.

– Вплоть до этого момента ничего нового, – комментирует Мишель, пока Стивен восстанавливает дыхание.

– Не совсем, но это становится заметно, когда увидишь остальное.

Равич перебрал все журнальные подшивки и просмотрел все редкие видеодокументы, упоминающие четверное убийство: ни одного имени, даже в виде инициалов, ни одной фотографии, кроме изображения решетки, за которой смутно угадывается сад и небольшой особняк. Два расспрошенных редактора свидетельствуют, что даже если пресса жадна до всевозможной грязи, она не любит излагать местные процессы, разрешенные при первом рассмотрении в суде, в то время как действительность предоставляет возможность строчить десятки статей вокруг какого-нибудь нескончаемого скандала. В то лето, не прекращая подсмеиваться над французским DGSE[21], саботирующим корабль Гринписа, Берлин и вся Западная Германия с изумлением наблюдали, как Ханс Иоахим Тидге, начальник контрразведки ФРГ, потихоньку подрабатывает в секретных службах Востока. Не приходилось оказывать ни малейшего давления на средства массовой информации, чтобы те напрочь позабыли о двух педофильствующих парочках, приконченных своей жертвой.

Судья, действовавший строго по инструкциям, находится сегодня слишком близко к правительственной верхушке, чтобы к нему легко было подступиться.

Никто во дворце правосудия не в состоянии восстановить обрывки слушания за закрытыми дверями дела анонимной несовершеннолетней, которую никто не помнит.

Если регистрационные книги содержат следы Анн Х, то невозможно восстановить их, не имея ее имени, отпечатков пальцев и ее антропометрических (sic!) данных. Соответствующее досье исчезло из полицейских архивов, по меньшей мере, пять лет назад (архивариус припоминает, что тщетно разыскивал его по просьбе комиссара Бёдера). Сам Бёдер утверждает, что следовал запросу Дитмара Штамма, помощником которого он являлся, когда был обычным уголовным инспектором, а Штамм – начальником полиции. В 85-м Штамм вел расследование четверного убийства, и Бёдер ассистировал ему. Как всегда, только в том, что касалось рутинных деталей, и, как всегда, Штамм не оставлял ему свободы для размышлений и выводов. Как бы то ни было, Бёдер не припоминает, что видел девочку и, к несчастью, не знает, что сталось со Штаммом. Однако же, через шесть часов после беседы с ним, Равичу звонит некто, представившийся как Дитмар Штамм (но его могли предупредить и другие флики, судья по делам несовершеннолетних или кто угодно).

Предполагаемый Штамм хочет знать, чего ради Равич засунул нос в столь запыленное дело и надолго замолкает, получив ответ. Потом он спрашивает, кто именно в Интерполе интересуется делом, с каких пор и почему. Не упоминая Стивена, Равич объясняет свое задание, но не вдается в детали.

– Когда именно ваш психолог принялся за это досье? – настаивает Штамм.

– Около десяти дней назад, – отвечает Равич.

– Я уточню кое-что и перезвоню вам.

Он до сих пор не перезвонил. Равич сомневается, что он вообще когда-либо это сделает. По крайней мере, Интерпол не особенно преуспел в выяснении, действительно ли это был Штамм, или кто-то назвался его именем.

Как только Стивен уполномочил его, Равич связался с прежними коллегами из Штази и прочих филиалов КГБ. Он также проверил часть своих подозрений: родители Анн Х или, во всяком случае, пара атташе американского посольства (неточность происходит из-за употребления кодовых имен), рассматривавшиеся как проводники перебежчиков, были под строгим наблюдением, в то время как многие знаменитости, недавно перебежавшие на Запад, фигурировали в черных списках КГБ. Множество этих списков были уничтожены весной 85-го, под самым носом ЦРУ. И однако же кое-какая информация, избежавшая чистки, явилась, среди прочего, причиной низвержения Тидге. В частности, пара украинских физиков, специалистов по ядерному синтезу, «похищенных» в ГДР в конце мая 85-го вместе с их ребенком, и бывших объектом настойчивых поисков вплоть до 89-го. Анатолий и Галина Беленко. Имя, пол и возраст ребенка неизвестны.

– Анна Беленко, – произносит Мишель. – Звучит неплохо.

– Лучше, чем Анн Х, я согласен, но это не более, чем гипотеза, построенная на зыбких и отдаленных совпадениях, которым всерьез не хватает осязаемости. Как бы то ни было, Равич постарался не считать версию окончательной, даже после того, как его прежние дружки уверили его в том, что Дитмар Штамм был связан с американскими службами.

Но приятели Равича, скорее, склоняются к версии вербовки мелких преступников, которой могла заниматься семья по ту сторону Стены, чтобы облегчить проведение некоторых американских операций в ГДР. В качестве комментария Равич рад уточнить, что практика была привычной по обе стороны границы, и что нет ничего аномального в том, что американцы старались добиться, чтобы расследование, касающееся их подданных, было поручено на немецкой стороне кому-то, кого они хорошо знали.

Потом Равич обратился в психиатрический госпиталь, в котором содержалась Анн, пока судья не вынес решение по ее делу, и пока она не была отправлена во Фрибур. Там не сохранилось никаких документов, и только двое сотрудников – фельдшер и врач – припоминают, что имели дело с похожим случаем примерно в ту эпоху. Один из них утверждает, что речь шла о мальчике тринадцати-четырнадцати лет, другой говорит о девочке-подростке с легкой формой аутизма. Ни одно из имеющихся досье не подтверждает их воспоминаний. Для очистки совести Равич проверил также другие берлинские заведения: Анн не проходила ни через одно из них. По крайней мере, ни их архивы, ни воспоминания персонала, ни отсутствие договорных отношений с системой правосудия не говорят о том, что им могли поручить ребенка на шестимесячный период.

Это все, что касается Равича.

Отчет Карло Прузинера сбивает с толку не в меньшей степени.

Анн Х больше не содержится в исправительном доме в Лугано, и никто не знает, когда она его покинула и при каких обстоятельствах. На самом деле, перед тем, как Прузинер принялся перетряхивать тюремный персонал и присоединенную к нему психиатрическую бригаду, никто не вспоминал о Анн, даже директор, извлекший меж тем из чулана досье девушки, на котором стоят его собственноручные пометки. Досье не содержит ни имени, ни фотографий, ни отпечатков пальцев, но касается оно, безусловно, Анн (Стивен должен получить его со специальным курьером в течение двадцати четырех часов).

Прузинер настроен категорически: ни разу во время расследования, которое он вел в течение четырех дней, у него не возникло чувства, что его пытаются водить за нос. Охранники, санитары, психиатр, директор настолько испуганы и приведены в замешательство дырой, открывшейся в коллективной памяти, что многие из них честно пытаются навести порядок. Они буквально вымарали Анн из своих воспоминаний, и крупицы, которые всплывают (надлежащим образом зафиксированные и пересланные Стивену), в форме впечатлений или отдельных кадров, удивляют их, в то время, как Прузинера оставляют скептическим. Согласно документам и тому, что удалось выудить из воспоминаний персонала, он делает вывод, что Анн провела в Лугано не больше шести месяцев, а вероятнее, всего, меньше четырех. Он уверен, что никто до него не интересовался судьбой девушки. Ни кантональная полиция, ни федеральная и никто из немецких или американских опекунов. Как бы то ни было, нетрудно выяснить, если судья действительно передал Анн в исправительное заведение, после того как она была признана недееспособной и в ожидании судебного разбирательства, не было выработано никаких инструкций, не был вынесен никакой приговор, даже не был назначен адвокат. Так все и происходило: с того самого момента как она попала в заключение, мир сделал все, чтобы ее забыть. Те, кто ее никогда не видели, – немедленно. Те, кто с ней общались, – за несколько недель.

Прежде чем отправиться во Фрибур, Прузинер задал себе вопрос, а существовала ли вообще это девушка иначе как в форме гипнотических предположений, мало-помалу вытертых временем и кое-как оживших в результате его расспросов. Но во Фрибуре, несмотря на почти полное обновление персонала, он встретил двух человек, ясно помнящих Анн. Один из ее товарищей по пансионату, на два года старше ее, сделавшийся воспитателем в том же заведении, и учительница, краткое время преподававшая у нее. Оба слишком мало с ней общались, что заявить, что хорошо ее знают, но все-таки сохранили достаточно точные ее образы, потрясенные ужасом от событий, в которых она была, по их мнению, главной жертвой.

Учительница спокойно говорит о ребенке одиноком и наделенном сверхспособностями, неудовлетворенном уровнем окружающих, как детей, так и взрослых, предпочитающем уединение и молчание открытому выражению неудовольтсвия и собственного превосходства. Воспитатель повествует о девочке-подростке, развитой не по годам, довольно красивой, скорее замкнутой, чем высокомерной, любимым словом которой было «нет», и у которой не было ни друзей, ни врагов. Разумеется, Анн не появляется ни на одной из групповых фотографий, до которых было охоче заведение, но учительница преподает рисование и во время разговора с Прузинером набросала четыре портрета девушки. Портреты были приложе к рапорту и Стивен сделал вывод, что они могли бы изображать четырех людей, более-менее похожих между собой, но все-таки совершенно разных. На вопрос относительно этой разнородности она ответила, что все портреты похожи, и что она без колебаний подтверждает то, что говорит воспитатель. Прузинер был вынужден повторить вопрос, перечисляя, черта за чертой, отличия между четырьмя изображениями, чтобы в конце концов услышать, что Анн увлекалась макияжем и даже прошла курс, который давала в стенах заведения театральная труппа.

«Она умела также изменять голос и имитировать какой угодно акцент, – поведал воспитатель. – Думаю, что она хотела стать актрисой.»

Прузинер замечает, что этот талант может объяснить побег из исправительного дома в Лугано или, во всяком случае, тактику этого побега, но не феномен связанной с ним амнезии. В постскриптуме Прузинер добавляет, что хотя никто из двоих не отрицал имя Анн, когда он произнес его в первый раз, и воспитатель, и учительница казались довольно озабоченными. Когда он дополнительно расспросил их на этот предмет, они признали, что, возможно, Анн было не полным именем, а частью составного, которое они, кажется, вот-вот припомнят, чего нельзя сказать о фамилии, забытой совершенно.

 

 

Бутылка сен-верана вдохнула душу в стакан Изы. Стивен откупоривает вторую, наполняет стакан Мишеля и доливает в свой. Молчание, воцарившееся после его рассказа, не вдохновляет его. Сегодня после полудня, прочтя рапорт Карло Прузинера, Деказ застыл в молчании не меньше, чем на пять минут. Донесение же Антона Равича спровоцировало всего лишь несколько комментариев, тщательно выверенных из опасения узнать лишнее. Через пять минут он бросил:

– Я сейчас перечитаю это все и попытаюсь переговорить с Карло сегодня вечером. Вы же пересмотрите административные бумаги, которые он вам переслал. Антону я тоже позвоню, результаты обсудим завтра, ближе к вечеру.

Стивен напомнил ему об этом дважды, в первый раз, чтобы спросить о впечатлении от обоих рапортов, и во второй, чтобы выразить свое мнение, которое он, в конце концов, оставил при себе, поскольку за время, пока он набирал номер на мобильнике, он перестал придавать этому мнению хоть какое-то значение. Деказ был рад повторить, что они поговорят обо всем завтра.

Иза смотрит на жидкость в стакане, слегка покручивая его в руке. Мишель потягивает вино, разглядывая собственные башмаки. Стивен решает ждать, пока один из них что-нибудь не скажет. Он уверен, что первым будет Мишель, так и выходит. Мишель, однако же, заговорил только после того, как опустошил свой стакан и поднялся.

– Я должен идти, – сказал он, – не потому что вы мне надоели, а потому что кореши ждут меня на товарной. И твоя история малость чересчур похожа на мою собачью жизнь.

Стивен ошарашен.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Я такой же, люди склонны меня забывать, хотя видят каждый день.

Он уже нажимает на ручку двери, когда Стивен выпрямляется.

– Я никогда не забываю своего кореша Мишеля.

Мишель открывает дверь, оборачивается и бросает взгляд на Изу.

– Эт-точно, Стив – клевый кореш. Добрый вечер, Иза.

– Добрый вечер, Мишель, – отвечает она.

Он выходит, потом дверь открывается опять, ровно настолько, чтобы можно было просунуть голову.

– Это не чушь какая-нибудь, так и есть: девчонка вправду похожа на меня. У нее нет фамилии, ее имя – может, и не ее, люди забывают ее, едва с ней разминувшись, и у администрации нет никаких ее следов. Только во Франции имеются сотни тысяч таких... а я говорю всего лишь о бомжах! Когда я сижу на своей скамейке, я вижу толпы людей, на которых ты никогда не обращал внимание... (он стучит себе указательным пальцем под правым глазом) фантомы, которые не отпечатываются в твоих глазах. Здесь, в городе, это зачастую старухи, проживающие по двадцать или тридцать лет в пустоте, перед тем, как подохнуть. Старые развалины, доходящие потихоньку среди вони кошачьего песка, потому что только коты их и любят, и они притащили их всех с дедушкиного кладбища. В деревнях это вечные старые холостяки, которые никогда не знали как завлечь в свой конец конца света самую колченогую из невест, те, что столь же преданы своей земле, сколь и она их любит безраздельно, до самых их одиноких могил.

Вкратце, я просто хочу сказать: ты слишком забиваешь голову этими историями с амнезией. Легко забыть что-то, даже если не хочешь этого, тогда как если сделать все, чтобы... и я полагаю, что здесь ты имеешь дело с чемпионкой!

Стивен разевает рот, Мишель подмигивает ему и захлопывает дверь.

 

 

– Я не понял, что он хотел сказать, – признается Стивен.

Иза пожимает одним плечом и поднимает свой стакан в направлении двери.

– Поэты часто бывают необъяснимы, – смеется она.

Стивен бросает на нее озадаченный взгляд.

– Я не думаю, что от меня ускальзывает именно его поэтическая сторона.

– Его фатализм, быть может? Или, скажем, его свойство воспринимать мир и человечество такими, как они есть?

– Я бы сказал скорее, что он уже давно отказался от мира и человечества, но это я тоже, кажется, понимаю. Верно, что...

Стивен не заканчивает фразу; Ему не хочется говорить о Мишеле. У него нет никакого желания говорить, что он знает его достаточно, чтобы понимать, что он опять открыл дверь с единственной целью – влепить пощечину, способную сойти за урок здравого смысла. «Ты слишком забиваешь голову» тем, что, действительно, делает досье головоломным. Почему? Потому что имеются сотни тысяч анонимов (миллионы в масштабе Европы, а сколько в целом мире?), которые не существуют ни для кого, и которых никакие официальные организации не могут идентифицировать точнее, чем с привлечением статистической кухни. Для общества это как минимум столь же плачевно, сколь индивидуальная слепота при виде призраков маленьких старушек, но Стивен не видит, как это способно помочь найти Анн Х, если только она существует. Нет, он убежден в этом не меньше, чем в существовании Мишеля. Анн Х существует. Для тех, кто способен ее увидеть. Пока они ее видят.

Как и Мишель. Разница в том, что Мишель не старается быть невидимым. Или, наоборот, старается. Или, возможно, это Анн не старается.

Стивен начинает понимать, что Иза в упор на него смотрит. Не на его лицо, не только на лицо. На его голову в целом, на плечи, несущие ее. Она оценивает.

– То есть Деказ не просил тебя приходить сюда, - бросает он вполне естественным тоном, как будто они не сменили тему разговора.

Застать ее врасплох нелегко. Она продолжает разговор с той же непринужденностью, что и он:

– Мне нужен был твой телефон, он предпочел дать адрес.

– Это очевидное подстрекательство.

– Ты только что вышел из лавки, я собиралась направиться к Фурвьеру...

– К тоннелю?

– К тоннелю, конечно. Я возвращалась из... О Боже! Ты никуда не годный психолог! (Она смеется.) Филипп мне сказал, что это расследование подняло тебе мораль, и ты приобрел привычку немедленно после работы ехать домой в метро. Поскольку именно об этом я и хотела с тобой поговорить, я осталась на набережной и принялась поджидать тебя со стороны площади Ампера. Там я и нарвалась на Мишеля. Это его основное место?

– Осенью, зимой и весной. Летом флики склонны удалять бомжей с пешеходных улиц.

– Чтобы не оскорблять взоры туристов?

– Туристов и кое-кого из местных. Твоя мать вспомнила что-нибудь?

Иза качает головой, но это не означает, что ответ отрицателен. Потом она отпивает из своего стакана, ставит его на стол и опирается на руку, чтобы переместиться на диван. То, что она собирается сказать, требует, чтобы ее глаза находились на уровне глаз Стивена. По крайней мере, именно это он предполагает, пока не замечает, что она закидывает ногу на ногу, что на ней юбка, довольно короткая, поверх черных колготок. Колготок, не чулок, в этом он так же уверен, как и в том, что юбка представляет собой необычное явление. Он ни секунды не предположил, что юбка предназначена вниманию кого-то, с кем Иза виделась прежде, чем позвонить Деказу. Возможно, предумышленности здесь нет, только предвосхищение событий. Тем не менее, юбка, так же как и тонкий слой туши на ресницах, адресованы ему. Что подтверждается ее взглядом.

Она краснеет. По пятнышку на каждой щеке. Она понимает, это он заметил, в конце концов. Теперь, когда ситуация прояснилась, она может ответить.

– Уже два года моя мать ведет дневник. Она помещает в него все, что ей приходит в голову, чтобы не забыть мысли, к которым ей хочется вернуться. Я не отличаюсь бестактностью, а эти записки предназначены, в любом случае, исключительно для нее. Она пишет по-немецки... ты знаешь, что моя мать – немка?

– Ее имя заставляет это предположить.

– Она покинула Германию больше тридцати лет тому назад, и она пишет по-французски как академический ученый, но дневник ведет по-немецки, и ни одного законченного предложения в нем нет. Это наборы слов. Много глаголов, прилагательных и существительных, ассоциирующихся с направлением ее мыслей, ничего законченного. Она ориентируется в этом, в целом, вполне хорошо. Однако иногда она зовет меня на помощь и мы вместе играем в разбор того, что она хотела сказать. Я сказала «играем», потому что это действительно напоминает игру, особенно для меня. Я с рождения двуязычна, если можно так сказать, но я практиковалась в немецком только с ней и во время учебы...

– Ты филолог по образованию?

– Бинго! Вкратце, я с легкостью обращаюсь с языком, но без родства. Это очень мешает, особенно в филологии, потому что немецкий язык представляет собой настоящую игру конструкций и некоторые ходы довольно тонки. Если прибавить к этому тарабарщину моей матери...

Стивен ненавидит, когда ходят вокруг да около – впрочем, из-за этого-то он отказался от психологии в пользу криминологии – но он знает, что ускорить рассказ или подгонять рассказчика мешает анализу как одного, так и другого.

– Наиболее значимые семы часто не имеют никакого отношения к означаемому, Иза.

– Еще короче, вчера мы играли в то, чтобы попытаться придать смысл заметкам, сделанным накануне. Одна из них была: «Kurzsichtigen V-K/DKF». V-K – сокращение от «видеокамера», и мама чаще всего пользуется наклонной чертой для «für». Ты понимаешь по-немецки?

– Да, но недостаточно, чтобы понять, что означает «kurzsichtig».

– Близорукий.

– Близорукие видеокамеры... Я понимаю твои интерпретационные трудности. Что такое DKF?

– Я задала этот же вопрос. Мама ответила «Drejkönigsfest».

– Близорукие видеокамеры для праздника трех королей. Вау! Да это же кодированный язык!

– Ты что, не понял?

При виде изумления Стивена Иза прыснула от смеха.

– Это подло с моей стороны. Я провела над этим целый час вчера, во второй половине дня, я привычна к такому, и мне помогала мама. Что напоминает тебе праздник трех королей?

Стивен корчит гримасу, но слово выскакивает из его уст так, что он не успевает почувствовать, откуда оно взялось.

– Епифания[22].

– Именно так.

– Близорукие камеры в день Епифании – это не слишком мне помогает. Дашь другие подсказки?

– Это связано с искажением, скажем так, профанирующим.

– Я пас.

– Святая Епифания, искаженная до Стефании или до Стефана, если угодно.

– Или до Стивена?

– Именно Стефана. Во всяком случае, именно это имя запомнила мама.

– Потому что не звала меня Стивом!

– Она охотнее назвала бы тебя Фаном.

– Откуда праздник трех королей, понимаю.

– И Bäcker.

– Как?

– В других местах она называет тебя Bäcker. Прошу прошения.

– Белланже, Буланже[23], это проще. А что прячется за знаменитыми близорукими камерами?

Иза снимает ногу с ноги, сбрасывает туфли и устраивается наискосок дивана, с левой рукой вытянутой по спинке, левой лодышкой под правым бедром, правой рукой – поверх разреза юбки. Это не жест стыдливости: она забыла, что она в юбке. Просто ей так удобно. Впрочем, она наклоняется, чтобы взять стакан со стола, делает глоток и устраивается по-другому: ножка стакана стоит на бедре, заглядывая под край юбки. У нее красивые ноги, Стивен не старается немедленно отвести от них глаза, он делает это, только когда она начинает говорить.

– Мама не помнит. Нужно было перевернуть все заметки, которые она сделала со времени твоего визита. Лишь немногие из них касаются непосредственно тебя, но кое-какие могли бы иметь отношение к твоему делу, и вовсе не всегда она связывает их с твоим именем. ВЩ целом, мы полагаем, хотя и не уверены в этом, что она имеет в виду видеоленты, на которых появляется Анн, и что записи эти плохого качества.

– Именно это Деказ вывел из ее фразы об объектах воспоминаний, но поиски в архивах ничего не дали. Ты говоришь, что другие записи имеют отношение к делу?

– Очень смутное. Эти самые «V-K» упоминаются во многих записях. Одна из записей говорит о близорукости, но слова расположены по-другому. Она пишет «kurze Sicht» вместо «kurzsichtig». Если прибавить впереди предлог «auf» (мама никогда не затрудняется предлогами), это будет значить «краткосрочно». Поскольку «V-K» – сокращение и от «видеокамера» и от «видеокассета», возможно, речь идет о коротких записях, в соответствии с законом об информации и свободе[24], например.

Стивен падает на спинку кресла и воздевает руку  кпотолку, чтобы позлорадствовать.

– Записи камер видеонаблюдения! (Он выпрямляется, брови нахмурены.) Они натыканы повсюду, и все подряд обманывают закон, но в конце восьмидесятых так еще не было. Я хочу сказать: не до такой степени. Сегодня запись и хранение производится компьютерами: это почти не занимает места, ничего не стоит и легко закрывается от нежелательного доступа. Но между 85 и 89...

– Возможно, не так давно.

Стивен прекрасно понимает, где можно было бы поискать видеозаписи: немецкие суды, итальянская таможня, швейцарская и берлинская полицейские службы, возможно одно-два исправительных или психиатрических заведения. Он начинает даже составлять в уме запрос, но потом прерывается, внезапно.

– Не так давно?

Иза кивает, но ее сжатые губы противоречат подтверждению.

– Это не более, чем спекуляция на предмет... (Она вздыхает.) В дневнике мамы нет ни даты, ни знаков препинания. Когда она заканчивает строку в конце страницы, не так легко понять, принадлежат ли слова на следующей странице той же цепочке мыслей, особенно, если они разрозненны. Иногда попадаются и одиночные слова.

– Как-как?

– Сараево.

– Сараево? Полагаю, ты выбрала этот пример не случайно?

– Слово упомянуто посреди записей, где встречаются слова «епифания» и «буланже». Я не могу сказать тебе больше, мама не имеет понятия, откуда оно взялось там. Как бы то ни было, это не то, о чем я хотела тебе сказать. У меня возникло чувство, что, не в пример тебе, мама не случайно нарвалась на досье Анн Х.

– Мой интерес к делу скорее систематичен, чем случаен, но я понимаю, что ты хочешь сказать. У нее были основания вести именно это досье.

– Я полагаю, что речь идет о времени достаточно недавнем, уже после происшествия с автомобилистом.

– Это тебя привело к этому заключению?

– Гипотеза.

Иза опустошает стакан и держит его обеими руками. Она не слишком понимает, как это объяснить.

– Это даже меньше, чем гипотеза, – уворачивается она.

– Интуиция, в таком случае?

– Если угодно.

Она открывает рот, закрывает его, открывает опять, чтобы произнести:

– Ты помнишь, как мама упомянула, что пересмотрела свои первоначальные впечатления?

– Касательно уничтожения директориев с судебными документами, после того, как она изучила третий из них, да, я помню.

– Ты ошибаешься, но это нормально. Нужно знать маму и отдавать себе отчет в ее болезни. Перемена ее мнения не обязательно связана с третьим директорием и может быть вызвана более глубокими причинами, чем порча досье. Некоторые ее ассоциации, некоторые сомнения при обсуждении, некоторые искажения служат мне очевидными доказательствами того, что она пытается приспособить воспоминания к тем деталям, что ты вытащил на поверхность. Так делают все и всегда. Память очень пластична, и мы моделируем ее в зависимости от своих нужд. Что же касается мамы, то эта привычка записывать воспоминания являет собой настоятельную необходимость и не может ограничиваться правдоподобием.

На этот раз Стивен считает, что желательно вернуть Изу к сути темы.

– Я не психоаналитик, но эти наблюдения мне, представь, не чужды.

Она не смеется, но когда она закрывает рот рукой, чтобы показать, что признает, что застигнута на месте преступления, то глаза ее сверкают,. Стивен переформулирует.

– Ты подозреваешь, что существует дело, связанное с Анн Х, куда более недавнее, чем случай с автомобилистом...

– В конце 92 или в начале 93, незадолго до того, как мама почувствовала первые признаки болезни, занялась обсуждаемым досье и была вынуждена уйти в отставку. В этот период ее воспоминания одновременно и очень точны, как ты имел возможность убедиться, и зияют огромными дырами.

Для Стивена это означает, что Инге Штерн или кто-то, кто передал ей это четвертое дело, уже имели представление о досье, по меньшей мере, при помощи программного обеспечения был зафиксирован элемент, заставляющий подумать о сходстве, элемент, необходимо связанный с Анн. Вакидзаси, меч или какое угодно холодное оружие кустарного изготовления. В этом случае статистические расчеты, если только удастся их корректно провести, должны доставить ему ограниченное множество возможностей, которые неплохо бы свести к одной единственной. В этом случае. В другом...

– Возможно ли, что твоя мать интересовалась делом Анн Х до 93-го? Я хочу сказать: нет ли у тебя впечатления, что она была знакома с досье, перед тем, как им заняться?

Иза качает головой, на этот раз откровенно отрицательно.

– Я уверена только в том, что она знала об этом больше, чем помнит, и это следует из данных, которые ты еще не обновил, включая с высокой вероятностью видеоленты. Это скорее негусто. (Она резко выпрямляется и обворожительно ему улыбается.) Пойдем жрать в «Миди-Минюи» или займемся опустошением твоего холодильника?

Стивен понимает, что речь идет не только о том, чтобы попытаться забыть Анн Х и Инге Штерн. Если бы у него был выбор – то есть, если бы он, немалой своей частью, не состоял из человеческих импульсов – он выбрал бы шукрут с морепродуктами в «Миди-Минюи», прогулку в относительной прохладе уснувшего города и два дружеских поцелуя перед тем, как Иза сядет в свою машину. Убогость содержимого холодильника тоже склоняет к такому сценарию. Однако же, Стивен не намерен разрушать прекрасные отношения, которые сложились у него с его импульсами, а у Изы красивы не только ноги.


27 февраля 1998 г.

 

 

21 декабря 1992 года, Париж (Франция). Молодая женщина, захваченная при попытке украсть нижнее белье в «Галери Лафайетт» и препровожденная в офис охраны, убивает двух работников службы безопасности зонтиком. У одного из них горло пронзено насквозь. Зонтик еще торчит в глазу второго в тот момент, когда прибывает полиция. Проведено расследование перемещений молодой женщины по магазину, благодаря камерам видеонаблюдения (их нет в офисе охраны), но, в то время как все записи с различных кассет имеют безупречное качество, лицо молодой женщины всякий раз слишком размыто для того, чтобы ее можно было опознать. Ее лицо и не более, чем ее лицо.

 

 

Деказ стоит в проеме застекленной двери. Он в рубашке, с рукавами, закатанными до локтя. Температура вряд ли выше двенадцати градусов, но солнце светит щедро, ни ветерка. Прузинер и Равич сидят в наспех вычищенных пластиковых креслах. Темная зелень кресел не гармонирует с почти черным деревом планок стола, но скамейки находятся в мастерской, ибо Иза не думала заниматься ими до весны. Как часто случается, февраль дарит предвкушение хорошей погоды, и Иза вынесла несколько стульев в сад. Только шезлонг ее матери проводит зиму на террасе, в стенном шкафу, защищающем его от непогоды. Иза по привычке достала его сегодня утром, когда солнце выпарило росу, потому что в холодное время года ее мать никто не упускает возможности погреться на солнце. Но Инге здесь нет. Позавчера доктор отправил ее в больницу. Атмосфера довольно угрюма.

Как напомнила Иза Деказу, у Инге это не первый кататонический криз. Они случаются с ней раз в год в течение последних трех лет. Неврологи говорят, что такое будет учащаться, но пройдет не меньше десяти лет прежде, чем потребуется непрерывное пребывание в больнице. И речь все еще шла всего лишь о доме престарелых с медицинским обслуживанием. У Изы нет иллюзий относительно врачебных прогнозов. В области нейродегенеративных болезней врачи преуспели не больше, чем в онкологии, пусть даже экономический оппортунизм состоит в том, чтобы развивать эту отрасль медицины в темпе старения популяции. В эти минуты цинизма она прибавляет, что, во всяком случае, вышеупомянутый оппортунизм вполне оправдан, что лечение не так обогащает, как уход, и что факт, что медицинские исследования отданы на откуп многонациональных программ, вовсе не служит залогом успеха.

Иза настояла, чтобы Деказ провел совещание у нее, то есть у ее матери, несмотря на отсутствие последней. Деказ принял это с неохотой. Инге знала Равича и Прузинера и иногда прибегала к их услугам. Иза знакома только со Стивеном, и Деказ не собирается дополнительно замешивать ее в дела лавочки. На самом деле, Деказ надеялся, что их присутствие вчетвером простимулирует память Инге, и она сможет принять активное участие в разговоре. Тем не менее, он хочет, чтобы дело выглядело так, что Иза стала невольной хранительницей информации, которая может оказаться полезной для следствия, и что он не отказался от намерения убедить ее доверить тетради ее матери Стивену.

 

 

17 января 1993 года, Грац (Австрия). Дерматолог кастрирован в своем кабинете пациенткой, которую он видел впервые и которую он не в состоянии описать. Ампутация была произведена скальпелем и не имеет ничего общего с классической хирургией, пострадавший чудом выжил. Психиатры объясняют его амнезию травмой. Он тем не менее прекрасно помнит интонации, характерные для немецкой Швейцарии, хотя некоторые выражения молодой женщины (между двадцатью и двадцатью двумя годами) вызывали в его памяти северную Германию, а еще точнее Берлин. Камера банковского офиса, соседствующего с кабинетом, в поле зрения которой попадает крыльцо, дважды фиксирует десятисекундные записи, частично затуманенные, на двухстах сорока минутах соответствующей ленты. Лицо молодой женщины скрыто оптическим туманом.

 

 

Стивен сидит с ногами на перилах, спиной к стене. У него нет никакого желания становиться наследником тетрадей. Он знает, что только Иза и Инге способны что-нибудь из них извлечь. Он знает также, что Иза предпочла бы сжечь их, скорее чем отдать кому бы то ни было. Они слишком интимны порой, слишком бесстыдны. И часто повествуют о ней. О ней, которая так тщательно прячется за ложно-естественной нелюдимостью. Возможно, то, что она намерена скрыть, полностью содержится в заметках, наобум нацарапанных ее матерью.

У Стивена нет ни привычки, ни пристрастия к долгим историям, а эта длится уже пять недель, по воле неожиданных визитов и закономерных случайностей. Иза внезапно возникает в дверях, на улице, в книжном магазине «Опыт» и даже однажды в парке, и это всегда заканчивается в постели или, скорее, никогда, поскольку их любовные утехи держатся подальше от матрасов и простыней. Ни телефонных звонков, ни свиданий, ни регулярности и, к счастью, ни слова об их отношениях, но она пытается его привязать, беря врасплох. Она мягко превращает спонтанность в норму, она выворачивает исключение до уровня комфорта. Механизмы соединения людей в пары достаточно банальны и более или менее сознательны. Но чтобы образовать пару, нужны два человека, и у Стивена нет никакого желания проделывать свою часть работы.

Иза возвращается на террасу через застекленную дверь, которую не закрыл Деказ, с подносом, на котором пять чашек и полный кофейник. Она в свитере, джинсах и кроссовках. Юбки и блузки предназначаются только Стивену. Кстати, в противоположность Деказу, знающему ее только в брюках, наедине Стивен видел ее только в юбках. Отчасти поэтому он не верит в случаи и неожиданности.

 

 

19 января 1993 года, Сопрон (Венгрия). Трое подростков были обнаружены мертвыми в зернохранилище на берегу озера Нойзидль. Во всех трех случаях смерть наступила от ран, нанесенных вилами. Автомобиль подростков исчез и несколько часов спустя был обнаружен в неповрежденном виде в Веспреме. Пара немецких туристов припоминает, что встречала жертв накануне в ресторане в сопровождении молодой девушки. Поскольку свидетели в ресторане фотографировали, на некоторые снимки должны были попасть все четверо молодых людей, поэтому кассета была изъята следствием и проявлена. Четыре кадра действительно содержат на заднем плане изображение нужного стола. На увеличениях заметно, что один из молодых людей неизменно повернут спиной, в то время как двое его товарищей, в профиль, прекрасно опознаются. Черты молодой девушки, анфас, размазаны: «как если бы смотреть на ее лицо через пузырьки в стакане работы неумелого стеклодува».

 

 

– Ты приготовила нам изысканное окончание дня, – комментирует Деказ, кивая на кофейник.

Он сказал это по-немецки. Он мог бы сделать это по-английски – на единственном языке, которым действительно говорят все пятеро, но, под предлогом того, что он и Стивен в некотором роде – принимающая сторона на этом совещании, что предполагается, что они говорят и понимают по-немецки, и что это родной язык или один из родных языков троих оставшихся, он предпочитает сбивать с толку Стивена, заставляя его конценрироваться на спряжениях больше, чем на сути.

Их отношения не испортились, они стали даже более дружескими с тех пор, как Стивен спит с Изой, хотя ни один, ни другой не делают минимальных намеков на это, но одновременно они приняли оборот более прямой и, следовательно, более конфликтный. Деказ больше не деликатничает, одергивая Стивена всякий раз, когда тот пытается превзойти уровень своей компетенции, а Стивен подвергает сомнению иерархию компетенций, скалиброванную по вкусу Деказа. Во время их предпоследней стычки они даже перешли на «ты». Разумеется, первым начал Деказ:

– Блядь, Белланже! Не учи меня жить!

Ответ прозвучал тоже несколько суховато:

– Блядь, Деказ! Это ты не учи меня жить!

Часто полезнее сказать «что за говно ты тут наделал», чем «вы меня удивляете». В результате этого разговора Деказ решил пригласить Равича и Призинера в Лион на «координационное совещание».

Иза ставит поднос на стол, наполняет чашки и подает каждому. Деказ приближается к краю стола, но не садится. Равич устраивается справа от него, Прузинер – слева. Стивен не двигается с места (стол достаточно близко к нему, чтобы дотянуться до чашки), Иза стоит, опершись на перила. Атмосфера по-прежнему довольно унылая.

– Я забыла сахар, – восклицает Иза. – Кто-нибудь хочет?

Она знает, что Деказ может обойтись, а Стивен пьет без сахара. Прузинер и Равич отрицательно качают головами.

– Но если у вас найдется шнапс... – цедит Равич.

– Шнапс в кофе? – громко возмущается Прусинер. – женепи[25] или шартрез еще куда ни шло, но шнапс?!

– У меня есть все три, – бросает Иза, но не двигается с места.

Каждый пытается взломать лед, но не оставляет даже царапины на нем, какой бы тон ни был выбран. Стивену становится почти смешно. Деказ поднимает глаза к небу, потом выпивает чашку, ставит ее на стол и опирается на спинку стула, который стоит у него за спиной.

– С точностью до нескольких деталей, которые мы рассмотрим одну за другой, вы знаете, кто мы и зачем мы здесь, – начинает он. – То, что вы знаете меньше, во всяком случае меньше, чем я, – то насколько различны мнения нас четверых... и речь здесь идет о гигантском эвфемизме! Прости меня, что я тебя исключил, Иза, но не стесняйся вмешиваться, если...

Она дает ему рукой знак продолжать, потом прибавляет гримасу, чтобы показать, что знает цену демагогии. Он продолжает, не моргнув глазом:

Grosso modo[26], Антон уверен, что Анн Х не существует, и что ситуация сводится к стычке КГБ и ЦРУ на почве опасных перебежчиков. Никакой Анн, никаких серийных убийств, вместо этого столько же убийц, сколько дел, барбитураты в высоких дозах чтобы затереть память и кое-какие манипуляции с файлами причастных организаций. В этом случае досье закрывается в Лугано.

Карло работает над диссертацией на тему химического промывания мозгов, но множество деталей напоминает ему кое-какие секты. Анн – убийца одаренная от природы и чрезвычайно энергичная – становится кем-то вроде мессии или музы для группы просветленных, которые извлекают ее из Лугано и помещают у себя под крылышком, или, напротив, прячутся под ее крылышком, предварительно вычистив ее следы, начиная с Берлина. В этом случае, досье распространяется на всех членов секты, прославляющих и, возможно, имитирующих Анн.

Что же касается Стивена...

Деказ бросает взгляд наз Стивена, на мгновение откидывается на спинку кресла, чтобы в жесте бессилия развести руками, потом продолжает:

– Стивен сам объяснит свою точку зрения, после того, как я изложу свою. ( Ему удалось не впасть в двусмысленности в фразе, само содержание которой способно стать тенденциозным.) Где-то в этом мире имеется кто-то, кого зовут Анн-Что-То-Там, кому выпало паршивое детство, и который наделен данными положить ему конец... положить конец всему, что было ему неприемлемо до ужаса. Ужаса в его понимании, конечно, а не в нашем, и не в понимании тех, кто использует человека до пределов, никак не учитывая ценности, обычно именуемые гуманистическими.

– Жизнь, – вставляет Иза.

– Жизнь, да, среди прочего. Как бы то ни было, эти люди извлекли Анн Х из Лугано, всего лишь на основании ее асоциальности и ее деструктивных способностей, и стерли ее следы с единственной целью использовать ее... например, в очень особенных случаях.

– ЦРУ, очевидно! – восклицает Антон;

– У ЦРУ или любой другой секретной американской службы были все условия, чтобы знать Анн и следить за нею ненавязчиво и внимательно, но кто-то помимо них мог нарваться на нее только случайно. Много кто.

– Если я хорошо тебя понял, – вклинивается в разговор Карло, – ты думаешь, что из нее могли сделать кого-то вроде наемного убийцы.

Деказ кивает.

– Но она до конца не может помешать себе быть собой, что ее подталкивает к преступлениям гораздо более бесплатным.

Он смотрит на Стивена, как будто спрашивая: «Не правда ли, я замечательно увязал все составные части?»

Ответная ухмылка и косой взгляд Стивена значат: «Все, что вы можете рационализировать, да.» Деказ ему доверяет только в том, что поддается проверке. Ибо, даже если высказано красивое мнение, его еще нужно проверить, он переходит к тому, что Стивен считает главным.

– А ты? – поворачивается Иза к Стивену. – Что ты об этом думаешь?

– Я? Я не возражаю против идеи Никиты[27], скрещенной с Ганнибалом Лектером, которая работает фри-ланс на всех шпиков и мафиози в мире. Заметьте, что у меня нет ничего также против идеи антихриста женского пола во главе или на содержании батальона сатанистов. Напротив, я буду среди последних, что признает, что Анн Х существует только в виде диверсии ЦРУ. И я настаиваю на этом последнем пункте: Анн Х – несомненно выдуманный персонаж.

Деказ застыл с распахнутым ртом, Равич хмурит брови, правый глаз Прузинера смотрит лукаво, Иза посмеивается в сторонку. Она единственная полагает, что знает, что у Стивена на уме. Он одаряет ее сомнением.

– При этом сценарий пишет она сама, – прибавляет он. – Не важно, делается ли это на средства секты, ЦРУ или непонятно кого. Как Филипп мне регулярно напоминает, этот аспект нашей совместной работы – не в моей компетенции. Теперь, когда Карло обнаружил, что она исчезла из Лугано, моя работа состоит в том, чтобы определить, кто такая Анн Х, чтобы отыскать ее следы в различных происшествиях и полицейских рапортах.

– Не в этом ли и состоит работа профайлера! – врывается Деказ.

Стивен пожимает плечами.

– Называй это, как хочешь. Как бы то ни было, у меня есть кое-какие критерии, чтобы отличить то, что можно объяснить с ее помощью, от того, что невозможно.

– Что за критерии? – вклинивается Прузинер.

Вопрос должен поймать в ловушку, но Карло не хотел этого. Он прагматичен по природе. Стивен улыбается.

– Молодая женщина неопределенного типа применяет холодное оружие или любой предмет, подвернувшийся под руку, в ответ на то, что она принимает за агрессию с сексуальными коннотациями или за посягательство на свою свободу. Акты насилия неизменно спонтанны, кратки и чрезвычайно действенны. Потом она исчезает, не оставляя следов, немедленно покидая местность, где только что совершила преступление. Свидетельства всегда противоречивы, никто не может ее точно описать, никогда не остается ни отпечатков пальцев, ни волос, ни огрызков ногтей, ни сшелушившейся кожи и т.д. и ни одной пригодной к использованию аудио или видеозаписи.

Деказ разворачивает кресло, на которое опирался, и садится верхом.

– Признай, что здесь ты немножко превосходишь свои компетенции, – комментирует он.

– И к тому же ты рассуждаешь до крайности силлогистично, вешая на нее убийства зимы 92-93 годов, – усердствует Равич. – Потому что даже если ты воспринимаешь эти истории с неисправными камерами как связь между упомянутыми делами, что уже притянуто за уши, нужно иметь чудовищный апломб, чтобы утверждать, что они имеют минимальное отношение к Анн Х!

Стивен поворачивается на перилах так, чтобы оказаться лицом ко всем троим коллегам.

– Я не знаю, откуда это взялось в голове у Инге. Я предполагаю, что в руки ей попал документ, которого у нас пока нет. Но речь идет об Анн, Антон. (Он концентрирует взгляд на Деказе.) Я готов поверить, что выхожу за пределы компетенции профайлера, которые ты мне навязываешь, но определенно, не компетенции криминолога, которого взял на работу Интерпол. Ибо выборочная свидетельская амнезия и материальная недостаточность, привязанные к психологическому профилю убийцы, для меня – признаки весьма существенные.

– К чему ты ведешь? – для проформы спрашивает Деказ (они не раз уже это обсуждали).

– Мы знаем достаточно, чтобы пройти по следу Анн или, точнее, по отсутствию следов и, поскольку она находится неизвестно где, мы должны добраться до наших дней. В настоящий момент мы сосредоточились на фактах примерно десятилетней давности, в подтасованности которых совершенно убеждены.

– Исключая тебя, приблизившегося на пять дополнительных лет, – поправляет Равич, – по крайней мере, если тебе поверить.

Стивен вздыхает:

– В том-то и проблема. (Он спрыгивает с перил.) Более того, если сказать точнее, я сделал скачок в пять лет, потому что полностью исключил годы 89 – 92, чтобы сконцентрироваться на том периоде, когда с досье работала Инге. Таким образом, эти факты тоже искажены.

– Стало быть, ты уверен, что Анн причастна к трем делам с близорукими камерами, как их называет Инге, – поводит итог Карло.

– К четырем.

– К четырем?

– Есть и четвертое дело, ранней весной 93-го года.

Прузинер окликает Деказа:

– Ты в курсе?

Деказ качает головой, но стоило ему открыть рот, как Стивен перехватывает у него слово.

– Я узнал о нем вчера вечером. Дело настолько необычное, что я колебался, стоит ли о нем говорить. На самом деле, я хотел вначале поговорить о нем с Инге.

– С мамой? – удивляется Иза.

– На след меня вывело слово из ее дневника, и эти события произошли как раз в тот период, когда она заинтересовалась досье. Только...

– Только? – бросает Деказ

– Только в то время она не могла пользоваться нашими досье. Интернациональный мандат выдан меньше двух лет тому назад, когда Гаагский трибунал обнаружил это дело, и выдал разрешение на проведение следствия.

– Ладно, что там за дело? – нетерпится Равичу.

 

 

С 28 марта по 16 апреля 1993 года, Сараево (Босния-Герцеговина). Четники Караджича превратили местных жителей в мишени. Они стреляют издали, из винтовок с оптическим прицелом. Чтобы усугубить террор, создаваемый снайперами, телевизионный канал города Пале, еще принимаемый сараевцами, передает снимки, сделанные с холмов, окружающих город. На большинстве из них – крупные планы окон местных боснийцев, на прочих – сербские ополченцы, припавшие к оптическим прицелам. Жители, которые хотели бы покинуть город, не могут это сделатъ из страха попасть под пули невидимых стрелков, а по ночам вооруженные силы ООН невольно передают их в руки снайперов, направляя на них свои прожекторы.

Через три недели, в то время как многим сотням женщин и детей удалось спастись бегством из Сараево, девять снайперов и двое «журналистов» Караджича найдены с перерезанным горлом. Та же судьба постигла троих солдат из сил ООН, а их прожекторы были разрушены. Оба лагеря очевидно подозревают, что боснийское сопротивление поддерживает своих перебежчиков при помощи отряда коммандос. Караджич доходит до того, чтобы передать видеозаписи телевидения Пале миротворческим силам ООН, чтобы те, в свою очередь, навели в городе порядок. Одна из записей показывает убийство солдата международных сил. Запись сделана ночью, с сильным зумом и отличается скверным качеством, но, в  то время как увеличения позволяют разглядеть черты солдата, лицо его убийцы слишком размыто, чтобы его можно было опознать. Лицо, но не грудь, без сомнения женская. Две другие записи отличаются лучшим качеством, в частности, та, на которой запечатлена расправа с сербскими «журналистами» – их камера продолжала работать – и еще одна, зафиксировавшая проход через четникскую заставу группы детей в сопровождении пятерых взрослых, четверо из которых – женщины (пропагандистский фильм, восславляющий невинность Караджича). Однако же обе упомянутые пленки отличаются тем же дефектом, что и первая: все детали превосходно видны, кроме лица одной из женщин.

 

 

Все успели выпить по второй чашке кофе, когда Иза, к большой радости Равича, отправилась за двумя бутылками бельгийского пива и кружками.

– Твоя аллюзия происходит из слова «Сараево», пришитого к Епифании и булочнику, верно? – спрашивает она, наполняя кружку Стивена.

– Твоя мать была или находится в контакте с кем-то, кто говорил ей о близоруких камерах в Сараево в 93-м году и даже намного позже.

Иза надувает щеки и мигом выпускает воздух, качая головой.

– В 93-м году она была находилась в контакте с тысячами людей. Но уже три года, как она не видится ни с кем из лавочки, кроме Филиппа.

Она отстраняется, и Стивен замечает, что Деказ хмурит брови.

– Что ты об этом думаешь? – спрашивает он его.

– Я не сделал сопоставления, о котором ты мне говорил вчера. С 93 по 96 год у нас есть немало стихийных свидетельств о том, что творилось в Боснии, Сербии и Хорватии, и мы много работали с международной следственной комиссией. Среди этих информаторов было немало офицеров сил ООН, возмущенных тем, что их начальство пыталось скрыть, сотворило или спровоцировало. Инге могла встречаться с кем-то из них, да и мне приходилось. Я посмотрю.

Настает очередь Стивена прищурить глаза. Деказ молчаливо признал, что Анн Х могла быть той женщиной, которую не удалось запечатлеть камерам из Пале. В некотором смысле это согласуется с проповедуемой им теорией, превращающей Анн в Никиту (тем же самым образом, как он принимает или, во всяком случае, не исключает ее вовлеченности в три дела зимы 93-го, когда изображает ее как потенциального Ганнибала). Почему же он упрямо тормозит проверку этой гипотезы?

Иза переместилась к перилам, позади него. Стивен наблюдает за Равичем, чтобы проверить, отметил ли и он признание Деказа.

Антон развалился в кресле. Его руки скрещены на груди, взгляд фиксирован где-то поверх головы Карло, он покусывает нижнюю губу. Невозможно понять, мучится ли он от скуки или интенсивно размышляет.

Прузинер держится на краю сиденья, наклонившись вперед, с локтями на столе, переплетенными пальцами. Его голова слегка повернута к Стивену, но по-настоящему он на него не смотрит, во всяком случае не до такой степени, чтобы заметить, что тот его разглядывает.

– Почему ты сказал, что дело атипично? – осведомляется он.

– Потому что она работает не на себя, потому что она не покинула немедленно регион после первого же убийства и потому, что она не боялась ни за свою свободу, ни за свою телесную неприкосновенность.

– В таком случае, почему ты уверен, что речь идет именно о ней?

– Я не знаю никого другого, чье лицо подергивалось бы туманом на всех пленках.

Прузинер бросает взгляд на Равича, тот поворачивается к Деказу. Большой палец Деказа уткнут в левую щеку, средний – под подбородком, указательный постукивает по верхней губе.

– Как ты заметил, – говорит он, – этим пленкам уже пять лет, из них три они провели в архивах сил ООН, а точнее – в архивах секретных служб американской армии. То что эксперты международного трибунала признали их аутентичными, не имеет никакого значения. Их даже невозможно использовать в качестве улик!

– Тебя это смущает? – одергивает его Стивен. Ни международный трибунал, который плевать хотел на Анн, и который пользуется видеозаписями исключительно, чтобы снабжать полиции всего мира портретами преступников гражданской войны, ни мы не имеем ни малейшего намерения конструировать обвинительную речь вокруг того, что они не показывают. – Он повторяет, выделяя каждый слог, – тебя это смущает?

Настоящий вопрос такой: «Почему ты мне мешаешь вести расследование в этом направлении?» Деказа не проведешь:

– На базе каких документов я смогу обосновать официальную процедуру?

«Итак, он на крючке», – говорит себе Стивен, но ответа на заданный вопрос у него нет.

– Чтобы изучить твою гипотезу, – продолжает Деказ, делая ударение на последнем слове, – мы должны прибегнуть ко всем ресурсам лавочки. Ибо мы не сможем даже распространить следственные запросы. Ни имени, ни отпечатков, ни фотографий, я не думаю, что придется сделать рисунок.

– Рисунки, – вмешивается Карло, – у нас их четыре. Хорошая морфинг-программа смогла бы построить из них фоторобот, размножаемый до бесконечности.

– Мы уже пробовали, – говорит Стивен, – на всякий случай. Парни из лаборатории подтвердили мои предчувствия: от рисунков – никакого толку. Пусть мы находим между ними некоторое сходство, в узловых точках они совершенно различны. Расстояние между глазами, между кончиком носа и нижней губой, между висками, расположение и размер ушей, высота лба, выпуклость скул, форма бровей, челюстей – все различно. Морфолог говорит, что твоя учительша чрезвычайно хорошо рисует для безглазого человека. Тем не менее, мы обратились также к независимому морфо-психологу. Он начал с классификации набросков, чтобы показать нам, что их подобие есть иллюзия, и что речь шла на самом деле о последовательной трансформации индивида в кого-то другого, как будто под действием самой простой морфинг-программы, не принимающей в расчет возможность модификаций. Потом он нам поклялся, что изначальный и конечный персонажи, каким бы ни был порядок морфинга, представляют собой совершенно различные личности.

– Доктор Джекилл и мистер Хайд, – роняет Равич.

– Очень похоже на то, что рисунки учительницы выражают впечатление двойственности, которое производила Анн. Скажу больше: нет никаких шансов, что они похожи на что-то кроме иллюзий, которые хотела сгенерировать Анн на основании своегособственного воображения.

– То есть? – интересуется неизменно прагматичный Прузинер.

Деказ и Равич тоже смотрят Стивену в рот. Он даже чувствует спиной интерес Изы.

– Когда учительница преподавала у Анн, той было между четырнадцатью и шестнадцатью годами, но это больше не подросток, которым она, как бы то ни было, никогда не была, и которым она будет вечно. Это не мешает ей, подобно всем детям ее возраста, развивать богатое воображение. Отличие в том, что пока другие мечтают, она действует и экспериментирует. Она обучается профессиональному гриму в театральной труппе, она меняет голос, она подражает акцентам и, держу пари, вдобавок к французскому и английскому, которые входят в школьную программу, она изучает и другие языки, к примеру, итальянский, о чем можно судить по ее бегству после убийства воспитателя.

В какой-то момент я подумал, что она была в процессе того, чтобы обрести незаурядные способности к адаптации и мимикрии, которые наделили бы ее совершеннейшей свободой перемещений. Но это слишком: она не учится растворяться, она учится исчезать. Точнее, и это доказывают наброски ее учительницы, она учится не модифицировать, но стирать тот образ, который остается от нее у окружающих. Вам известны эти ноологические уловки, которые позволяют связывать голос, интонацию, осанку, манеры, запах, прикосновения, черты, формы, одежду, музыку, короче – бесконечное количество деталей – в уникальный человеческий облик, который всегда узнаваем и, в особенности, распознаваем среди других за какие-то доли секунды. Это одна из наиболее поразительных способностей ума животных (ибо не следует принимать это за привилегию Homo sapiens) и самое большое препятствие в реализации искусственного интеллекта. И вот, эту-то первичную функцию Анн научилась расшатывать вплоть до насыщения.

Когда он умолкает, он ждет шквала вопросов и возражений, но взгляды троих мужчин нацелены на него, почти просветленные, и он четко слышит дыхание Изы у себя за спиной. Она старается не сдерживать дыхание. Сейчас все они находятся в его власти, а других оказий сформулировать то, во что самому ему трудно поверить, возможно, не представится, поэтому он продолжает.

– Я вертел это так и сяк. Я опять и опять слушал все пленки, которые прислал мне Карло, читал и перечитывал ваши рапорты. Я не верю в пентотал. Я не сомневаюсь, что существуют барбитураты настолько мощные и психологи настолько одаренные, чтобы манипулировать человеческой памятью на уровне, с которым мы столкнулись. Но в другом масштабе, не настолько радикально. Попробуйте попросту оценить материально-техническую базу, которая бы для этого потребовалась!

Он чувствует, что каждый занят быстрой оценкой. Даже Равич не вопит: «ЦРУ способно на все!» Он выжидает несколько секунд и продолжает.

– В истории Анн есть динамика, увеличение мощи. Несколько провалов памяти в Берлине. Более серьезные пертурбации во Фрибуре. Настоящий black-out в Лугано. Именно в исправительном доме она по-настоящему пускает в ход свои умения, потому что ставки очень велики, речь идет о свободе. Все, что было до Лугано, все эти случаи амнезии, на которые мы впоследтвии наткнемся в Берлине и во Фрибуре, происходили помимо ее желания. В Берлине простые нарушения равновесия вызываются естественными предпосылками. Во Фрибуре речь идет о способностях, которые она развивает и об экспериментах, которые она ставит и которые гораздо глубже и основательнее искажают подсознательное и, следовательно, всего лишь следовательно, воспоминания от всего, что с ней связано. В Лугано она действует наощупь, возможно, потому, что не располагает своими приспособлениями для макияжа, при помощи которых действовала в последние месяцы. Именно эти приближения позволили Карло вытянуть из персонала кое-какие воспоминания. Воспоминания перевранные, наподобие тех выписок из досье, которое ведет директор заведения. Когда просматриваешь эти записи, отдавая себе отчет в способностях Анн, как я это делал при втором прочтении, то видно, что тема ее бегства звучит с третьей недели, с момента, когда она только начинает испаряться. Потом, с течением дней, в рапортах все более туманных и кратких, заметно, как она расслаивается, чтобы исчезнуть окончательно. Досье прерывается, директор ее забыл, охранники и психиатрическая служба ее забыли. Она, возможно, еще в клетке, но давно уже незапертой. Наиболее правдоподобным представляется, что она свободно перемещается по заведению, подобно кому-нибудь из медицинского персонала. Впоследствии она однажды уходит из тюрьмы, в час дня или в семь часов вечера, как это делают студенты-практиканты психиатрического отделения, с руками в карманах белого халата, как случайная пассажирка в машине кого-то из коллег, высаживающего ее в городе. Вот и все.

На лицах Деказа, Равича и Прузинера опять проступил скептицизм, но гораздо более смягченный, и никто не спешит вступить в дискуссию. Стивен продолжает.

– Лугано – это ее первое явление в натуральную величину. Впоследствии она превращается в настоящую черную дыру. В «Галери Лафайетт», к примеру, сотни людей видели ее, стояли с ней рядом, натолкнулись на нее. Полиция собрала двадцать четыре показания за два часа после двойного убийства, а за неделю – еще сорок шесть. Ни одно из них не соответствует другому. Семь показаний сопровождались построением фоторобота. Семь чрезвычайно отличающихся портретов. Шестьдесят три прочих свидетельства либо настолько туманно описывают Анн, либо настолько внутренне противоречивы, что полиция не сочла целесообразным составлять по ним фото-роботы. Разумеется, все флики мира знакомы с разницей восприятий, если не сказать с противоречиями, в процессе ведения следствия. Некоторых даже специально обучают тому, чтобы оказывая минимально возможное воздействие на свидетелей, помогать им избавляться в своих рассказах от эмоциональных паразитов, и таким был один из полицейских в Париже. Он добился результатов не больших чем его коллеги. У него ничего не получилось. Даже под гипнозом свидетели довольствовались тем, что припоминали, что была какая-то девушка или же выуживали фантастические истории из собственного подсознательного. Подобно тому, как случается, когда вы расспрашиваете весь лагерь WASP[28] о незаконно вторгшемся черном чужаке, которого все видели. Чтобы описать его, девяносто процентов ограничатся тем, что скажут, что он черный, а десять – соорудят целый патчворк из актеров, баскетболистов и прочих знаменитых черных, поскольку отсутствие у них или недостаток зацепок делают человека, которого они видели, совершенно прозрачным, и они видят в нем всего лишь отражение собственного восприятия мира, сдобренное сиюминутными эмоциями.   

– Мишель! – невольно вослицает Иза.

– Именно так, – подтверждает Стивен, не поворачиваясь к ней.

Мишель и его призраки, не отпечатывающиеся в глазах.

– Кто такой Мишель? – просыпается Деказ.

– Друг, подсказавший мне идею прозрачности, – отвечает Стивен.

– Он негр? – спрашивает Равич.

Иза прыскает со смеху.

– В некотором роде, – отвечает Стивен.

Кружки наконец оказываются в руках, и все потягивают густой «гёз ламбик»[29], к счастью не успевший нагреться на зимнем солнце. Равич и Деказ обмениваются многочисленными взглядами, в которых невозможно что-либо прочесть. Прузинер многократно поворачивается к Стивену с застывшим на губах вопросом, и всякий раз решает его переформулировать. Наконец, опустошив кружку, он бросает:

– Как можно проверить твою гипотезу?

Стивен не успевает порадоваться, как немедленно вмешивается Равич:

– Достаточно разрезать змею пополам, отшвырнуть кусок, который продолжает кусать себя за хвост, и изучить то, что осталось.

Прузинер делает обеспокоенный жест. Деказ ухмыляется: шуточки Равича немало его забавляют.

– Все утверждения силлогистичны, – вмешивается Иза, – вселенная функционирует исключительно в отношении самой себя и благодаря тому, что все так или иначе способствует этому. Шесть тысяч лет человечество попытается объяснить это при помощи потоков пристрастных, однобоких и безумных теорий, но все еще не способно помешать вселенной функционировать. Эти теории, одна за другой, обогащались, чтобы породить горстку наиболее правдоподобных, которые непрерывно оттачиваются. Из антропоцентрических они сделались космоцентрическими, потом нано-, пико-, фемто– или аттоцентрическими, но речь идет всего лишь о смещении центра силлогизмов. Теория, которая объединит все, не помешает змее пожирать собственный хвост.

– И наоборот, – зубоскалит Равич.

– Обратное тоже верно, – поправляет Иза.

Равич не стремится оставить за собой последнее слово. Как бы то ни было, Деказ начинает уступать.

– Карло, – говорит он, – твой вопрос предполагает, что ты готов заняться разработкой идеи Стивена?

– Если мне объяснят, как это делать.

– Антон?

Равич бросает недоверчивый взгляд.

– Мне это снится или что? Вы ни черта не можете мне доказать, что Анн Х существует, и вы же хотите, чтобы я стал гоняться за невидимкой? Не говорите мне, что вы выудили эту историю, щелкая дистанционкой для переключения памяти!

– У тебя есть другое объяснение? – спрашивает Прузинер.

– Объяснение чего? Берлин – классическая подтасовка: торговля влиянием, взятки, угрозы, подмена доказательств, исчезновение улик, а потом и файлов. Фрибур – вульгарная утилизация вторсырья: та же торговля влиянием, те же взятки, те же подмены, даже те же манипуляции с файлами. То же самое с Лугано, которое существует всего лишь для подтверждения Фрибура, где ЦРУ должно было на этот раз выйти из большой игры: промывание мозгов, лживая пропаганда – нет ничего проще в обществе столь закрытом, как психушка. Нет ни продолжения, ни имперских мудрствований, ни ведьмы для сжигания.

Он упрямится, Прузинер не отстает:

– Как ты объяснишь Париж, Грац, Сопрон и Сараево без участия Анн?

– Сопрон – легко, видно по заднему плану всех этих снимков: дерьмовый аппарат, дефекты оптики. Грац тоже очевиден, субъект затерт, но и неподвижные объекты тоже: дефекты магнитной ленты. С Сараевом было бы сложнее, если бы не состояние войны под эгидой америкашек, не таких уж и нейтральненьких: макияж пленочек в лаборатории с целью прикрыть еще активного агента.

Он умолкает. Прузинер настаивает:

– И Париж? Никакого ЦРУ, множество камер, десятки свидетелей – как ты все это представляешь?

– Вроде бы работа велась правильно. Собирались улики, записывались показания свидетелей, делались опросы персонала – все, как положено в рутинном расследовании. Время идет, ничего не проясняется. Первоначальных следователей переводят на другие дела. Следствие препоручают понятливому флику, чтобы он задвинул его в самый дальний угол. Дела подшиваются, ленты теряются, все переписывается заново. Дочка министра или друзей префекта, позвонившего куда надо, может быть спокойна.

– Ленты не потеряны, – вмешивается Стивен, – я их видел.

– Они прислали тебе ленты?

– Они сделали копии.

– В какой лаборатории спецэффектов?

– Инге видела их в 93-м.

– И она тебе это сказала, или ты предполагаешь это на основании каббалистических знаков, которые сама она неспособна растолковать?

Равич определенно сказал то, чего не следовало говорить. По меньшей мере, для Изы его нигилистическое отношение невыносимо, и она вмешивается опять:

– Сколько нужно тебе «близоруких камер», связанных с подвигами одной убийцы, которую никто не в систоянии описать, чтобы принять, подобно Стивену и моей матери, что существуют такие, которые находятся по ту сторону корреляций?

Равич – стреляный воробей.

– Прошу прощения. Я не хотел ни задеть Инге, ни умалить ее достоинсm