Франсуа Ожьерас, Поль Плясе

Фантастическая охота

 

Перевела Элина Войцеховская

 

Я ищу возлюбленного, и, от холма к холму, с копьями в руках, только о нем я и думаю. Когда же я увижу того, кто станет моим другом, эту уже рожденную плоть, которая находится далеко от меня и пребывает в тихих грезах. Какова охота: я загнал свою любовь. Не его ли это босой ноги отпечаток на песке медленно стирает река; не он ли это возле цветущих болот, в тени моих деревьев.

Сегодня утром, не чувство ли, что я нахожусь рядом с ним, заставило меня раздвигать листву. Мое сердце, отчего бы тебе биться так сильно, если не от сознания, что сегодня ты увидишь моего друга. Сверкающая река, скажи мне, видела ли ты его лицо; молодые зеленые травы, ласкали ли вы босые ноги того, кого я ищу.

Моя любовь наделяет тебя божественной грацией. Почему ты убегаешь; не дротики ли мои устрашили тебя. Сегодня утром, могу ли я сомневаться, ты совсем близко, я знаю. Свежесть и мягкость воздуха выдают твое присутствие за листвой и в лесной тени.

Ты ли это на островной лужайке. Восхитительные мгновения, день, благословленный небесами. Какой ты спокойный и серьезный, о, найденный и находящийся на расстоянии полета моих стрел. Умное животное, которое размышляет и мечтает, одним движением я смогу нанести тебе смертельную рану, и одной стрелы довольно, чтобы навсегда закрыть твои глаза. Мне выпало прервать твои одинокие размышления и вернуть твою душу духам Земли.

Но судья ли я тебе, пугливая тварь, которую я хотел узнать, и могу ли я желать, чтобы ты сбивала меня с толку так часто. Мои длинные стрелы, готовые нести смерть, вы не станете разрушать мое бессознательное счастье: мудрые стрелы, застыньте в моих напряженных руках.

Река, разделяющая нас, успокой свои воды. Ты, сердце, прекрати вырываться из груди; и вы, стрелы, отправляйтесь умирать на островной лужайке. Лук задрожал. Три оперенные стрелы просвистели и вонзились в двух шагах от его головы. Ты прекрасная мишень; если бы я хотел, более точным движением я швырнул бы тебя между цветов, и, твое юное тело размякло бы ото сна, кровавый ноглег на прибрежной гальке.

Идем, малыш, ты готов. Скрыться было бы лучше, но воды объяли тебя. Почему ты поднимаешься. Останься и позволь мне приблизиться. Преисполненные нежности и трепетного удивления, мы взялись за руки, он, еще испуганный, и я, не в меньшей степени.

Он привел меня к своему острову. Это был равнинный остров, со множеством гальки; острием он рассекал течение; трава там отличалась отменной свежестью; там располагалось его скромное убежище: камни, почерневшие от огня, тряпки, разбросанные повсюду. Как юный властелин древних империй, он сидел, скрестив ноги, с легким дротиком поверх прекрасных округлых коленей. Он взял маленький металлический чайничек, поставил его на угли, которые я раздувал собственным дыханием, и мы застыли в молчании, пока вода неторопливо закипала. Он дал мне хлеба, вина, табака и курил безмолвно. Длинные зеленые травы спускались к реке, мы вслушивались в ее журчанье.

В глиняные чашки он влил чай, с высоты, с прекрасной точностью кочевника, с улыбчивой степенностью, очаровавшей меня на островной лужайке. Воздух дрожал от счастья, все блестело на солнце перед мистерией глубоких вод, неподвижных и черных. Дивные мгновения тишины и мира. Остров священный вдали от зеленой листвы. Наш голубой дым поднимался к небу, и речные тростники, изогнутые течением, медленно выпрямлялись.

Высокая скала против света притягивала наши взоры; в белых пятнах, она поднималась над буйной растительностью, освежившейся с весной.

Пойдем, сказал он, тронув меня за плечо.

Мы перешли вброд.

В этом месте берега была длинная лужайка, полностью освещенная солнцем, перед высокими скалами с их тенью. Мы сделали отметки на земле, и наш стадион перед кукурузным полем был размечен светлыми камешками, извлеченными из реки.

Он взял свои копья, выбрал одно и с минуту взвешивал его в руке. Когда оно равновесно улеглось в пальцах, он побежал, его рука внезапно расслабилась, копье взлетело, описало кривую, спланировало и основательно погрузилось в землю. Белый камень, отмечающий этот первый бросок, уже удачный.

Я выдергиваю дротик, косо вошедший в землю. Я делаю глубокий вдох и в моей руке поблескивает красивое древко. Копье свистит в воздухе, раздумывает над траекторией, кренится и далеко, очень далеко вонзается в самую густую траву, где служит мерой моей силы.

Он подбирает оружие, спокойно идет к деревьям, к краю площадки. Он взвешивает в руке копье из металла и дерева, оперение и острие; он бежит, и копье оставляет далеко позади мой камень, без всякой надежды для меня улучшить результат. Но, победитель, что же скрываешься ты. Юный метатель сухого дерева, я догоню тебя, и если нужно, одного удара кулака будет довольно, чтобы заставить тебя заплакать от боли. У меня, на самом деле, возникло чувство борьбы с ним, с противником страстно надеющимся; наша первая встреча, и я радовался этому, не могла быть ничем кроме ужасного соперничества между силой мира, безжалостной, и моей любовью.

Ибо я любил его, это юное животное, едва ли человеческое, этого мальчика с мудрым взглядом, в котором сверкал огонь. В нем было божественное совершенство и новая мудрость, которой я хотел насильственно овладеть. Охотник душой, я хотел, разрывая его грудь, пить кровь этого божества. Иди, беги, задыхайся поскорее; в моей широкой груди больше силы, чем в твоих длинных ногах. Малыш, я начинаю понимать твои уловки. Иди, беги, расточай свою душу; хитрость простовата, как и ты, юная головушка.

Вскоре ритм моего бега установился настолько, чтобы выдерживать его долго без усталости; мне предстояло загнать животное. Он кричит как будто от боли, все мои мышцы сминают его молодую девственную плоть; его лицо, затемненное страданием, гневом и бешенством, я придавливаю обеими руками к сухой земле. Наши дыхания хриплы, прерывисты. Из последних сил он пытается освободиться из захвата, но зажимая его бока между своих крепких бедер, я пресекаю все попытки бунта. Тогда он закрывает глаза и великое бессилие настигает его под весом моего тела.

Струйки пота стекают вокруг его глаз, солнце в зените сжигает его нежное лицо, как будто спящее под моими ударами, его нежное лицо, по которому проходят тени облаков. Потом он приходит в себя, его губы приоткрываются навстречу вновь обретенной жизни, подо мной слегка шевелится его живот и его горячая грудь, его прекрасные глаза снова видят травы и лазурь.

Нечто вроде нежности настигло меня от того, что я чувствовал пленника под своими бедрами, тем более, что жизнь, возрождавшаяся в нем, имела очарование весны; цветы, придавленные нашими телами, благоухали, его юный запах слегка пьянил меня, и его усталость, его болезненность волновали меня. Тебя, тихого и тяжелого, с этой твоей улыбкой: тебя я любил. Ты, искреннеглазый, не догадывался ли ты, что я люблю тебя. Я был там, на нем, держа его за руки и глядя, как его боль превращается в неясную радость.

И опять в его взгляде было это пламя, будоражащее меня. Он оставался, меж тем, простым ребенком, которого я преследовал, пристально следящим за мной, готовым удрать, так же как остаться навсегда, немножко мой раб и, в гораздо большей степени, пугливое животное.

Идем, вставай, сказал я ему.

Мы возвратились на наш остров, он шел впереди меня; и, поскольку он был способен скрыться, чтобы не вернуться никогда, я обвязал его длинными травами; я убедился почти немедленно, что путы на лодыжках не доставляют ему неприятных ощущений, что плохое обхождение, по меньшей мере, забавляет его, ибо он смеялся, падая при каждом шаге и заставляя меня терять время, настолько, что я должен был подталкивать его ударами дротика, несильно, но достаточно интенсивно, чтобы он ощущал уколы. Он смеялся над моим видом, также как над собственным подчиненным положением, позволяя вести себя как теленка; он действительно легко перешел от слез к радости, довольно неловко, ибо был связан, но так чистосердечно, что мне ничего не оставалось, как в свою очередь рассмеяться от того, как его забавляют его путы. Он, казалось, был не слишком озабочен своим статусом пленника, уверенный, что убежит еще до вечера, в то время как ничто не говорило о том, что он хочет меня оставить немедленно.

Наконец, мы добрались к броду. Меня все больше волновала его простота, не дураковатость, но такая совершенная естественность, что мне ничего не оставалось, как любить его. С тех пор, как я преподал ему урок, с тех пор, как я довольно серьезно наказал его, он, опьяненный полученными ударами, был как будто вне себя и в гораздо большей степени дитя, чем утром. Это младенчество пробуждало как лучшее, так и худшее в моей человеческой природе. Его покорность мешала мне; точнее, его кажущаяся готовность принять от меня все, без исключений. При этом в нем было достаточно божественного, чтобы во мне зародилось чувство бесконечных возможностей жизни, заставляя меня бояться злоупотребить своей силой.

Как бы то ни было, понятие собственности было ему совершенно чуждо. Когда мы вернулись на остров, он прибрал к рукам многочисленные вещицы из моей сумки. Разумеется, я страстно хотел познать это создание, но имел ли я право удерживать эту простую душу; освободив его от пут, предоставив ему возможность уйти, я занялся приготовлением еды. Уйдет ли он еще до ужина, оставляя меня одного. Выпив кофе, я уснул на островной лужайке.

Проснувшись, я обнаружил, что одинок пред неутомимыми водами. Солнце заходило за холмами. Собрав разбросанные вещи, воспользовавшись чрезвычайной длиной этого июньского дня, я медленно проплыл по течению и вскарабкался по тропам, поднимавшимся к моей двери.


В течение нескольких дней текущие труды немало займут меня, но все-таки не настолько, чтобы заставить забыть странную встречу. Мой дом, на склоне горы, состоял всего из одной комнаты; темная кладовка позволяла укрыть от непогоды, помимо дров, те рабочие инструменты и одежду, что нужны были не каждый день. Мне была необходима кузница, я решил соорудить ее снаружи, во спасение от копоти, но так, чтобы она была защищена от дождя выступом скалы. Эта работа заняла целый день. Попутно я обнаружил, что мои запасы древесного угля ничтожны, и мне следует или производить его самому или попросту поискать в заброшенных деревнях, находившихся неподалеку. Наконец, мне не хватало спичек, что и подвигло меня к решению направиться на следующий день к деревням и фермам, лежащим в руинах. Признаюсь: эти опустошенные деревни, которые я без зазрения совести разграблял, всегда вызывали во мне неудержимый восторг; мне хотелось забрать все, при том, что я должен был ограничиваться несколькими легкими предметами, которые был в состоянии унести с собой.

С наступлением ночи я поужинал на пороге дома. Зажигая лампу, я обратил внимание, что запас керосина тоже подходит к концу. Мне следовало поэтому обчистить немало деревень, если я хотел должным образом подготовиться к зиме. Мне не хватало кофе; еще мне не хватало пары крепких юных рук в помощь.

На заре я взял винтовку и патроны, зашнуровал ботинки и гетры и пересек реку. Я шел малозаметными тропами, которые вели к фермам, чьи серые каменные крыши покрывала запутанная поросль. Длинные ужи прятались в зеленых травах давно одичавших садов; кукушка в лесу вторила моему голосу, хищные птицы парили в лазури, и в цветочных полях пчелы собирали пыльцу.

Старинная тележка догнивала потихоньку; склонившись над краем колодца, я не видел ничего, кроме мути. Обрывая листья и колючие побеги, я пробрался во двор, где все оставалось на местах: орудия труда, мельничный жернов и борона, как будто обитатели попросту отправились в поля; но когда я тронул дверь, она развалилась от простого прикосновения, в многочисленных низких комнатах в мебели гнездились птицы, груды штукатурки ссыпались с потолка, человеческие кости были разбросаны по плиточному полу. Жужжание пчел, устроившихся под кровлей, запах пыли и меда слегка пьянили меня. В железной коробке над камином я нашел, как и рассчитывал, спички, вполне пригодные к употреблению, сахар и кофе – в ящике буфета, а еще нитки, иголки и наперсток; все это я отложил в угол. Потом, беспричинно, из простого интереса я обследовал другие комнаты, вплоть до спальни, в самом конце коридора. Скромное окошко с распахнутыми ставнями пропускало луч света. Стены были побелены известью. Большая деревенская кровать, из лакированного дерева, в самой глубокой тени, рядом с ней – изящная колыбель. Почтовые карточки, семейные портреты, высохшие цветы украшали небольшой камин. На мраморе – гипсовая Богоматерь под стеклянным колпаком, чудом уцелевшим.

Я открыл ящики, нашел белье, что могло мне понадобиться, многочисленные простыни, которые я отложил в сторону, женскую одежду и несколько предметов туалета без особенного представления об их предназначении. Взволнованный, я оставался в комнате; дневная жара и это чистое белье взбудоражили желания отшельника, коим я был; жужжание пчел почти причиняло боль. Мне казалось: запах юной женщины исходит от кровати, на которой я распростерся. Стряхнув наваждение и нагрузившись поклажей, я тронулся в обратный путь.

Когда я вернулся к себе, то настолько устал, что не стал ужинать; я сидел на пороге, усталый от своего одиночества, усталый даже от красоты мира. Новое небо предстало моим взглядам, неизвестные звезды восходили на востоке; моя лампа притягивала странных насекомых, и я был один в этом краю стертых дорог. Не вполне один: иногда попадались чьи-то следы, некоторые фермы были разграблены; и, наконец, этот мальчик, явившийся мне на берегу реки. От нашего дня на островной лужайке мне осталось воспоминание о юном создании, вырвавшем меня из ужасного одиночества. В нем было совершенство нового мира, нарождавшегося на руинах ушедшего прошлого, невинность и, вероятно, неизвестная доселе мудрость, странная улыбка. В то время, как Разрушение состарило меня мгновенно, задолго до моих тридцати лет, этот подросток напоминал о возрождающейся жизни, совершенно цельной и полной сил. Он заслуживал, чтобы им восторгались как божеством. На самом деле, после того, как время людей прошло, я не знал, где начинается и где заканчивается божественное.

В течение нескольких дней, изгоняя из рассудка мысль о чудесном приятеле, мельком увиденном мной, я занимался своими посевами, все были немало разорены птицами и уже достигали по высоте моих плеч; эта новая весна, и в самом деле, нисколько не напоминала предыдущие; небо поразительно чистое, мощное сияние подрагивало в тихом воздухе. Растения обладали силой, на человеческой памяти неведомой. В тени листьев птицы пели так настойчиво, что я почти глох от их криков, от их призывов. Они порхали в листве, выкрикивая свою радость жизни, и обрушивались на мои поля, опустошая их, и я не знал иного способа отпугнуть их, кроме как размахивать шапкой и кричать громче, чем они.

Мне нужен был ребенок, чтобы сторожить пшеницу. Огородное пугало было бы мертвенным знаком, и идея водрузить средь полей ужасную карикатуру на человека, нависающую над одаренными природой стеблями, представилась настолько отвратительной, что я отбросил ее сразу, как только она пришла мне в голову.

Эта мысль до того испугала меня, что я поспешил вернуться к себе. Мне показалось, что чтение поможет развеять тревогу. В книгах я находил утешение, которое было мне необходимо, чтобы не впасть в отчаяние. Но в тот день самые лучшие из них не принесли мне ни мира, ни спокойствия; мысль о пугале настигала меня, хотел я того или нет. Я гнал ее вначале как мерзкую манию, но потом принял как вполне разумную; поскольку одиночество обходилось мне дорого, почему бы, в самом деле, не соорудить существо, которое составит мне компанию. Когда я набрался решительности, я сделал его настолько хорошо, насколько смог, из дерева, из соломы, из грубосшитой ткани и слегка выше моего собственного роста. У меня не было недостатка в одежде, я даже нарядил его как женщину; наконец, предаваясь своим разболтанным инстинктам, я, против обыкновения, грубо напился.

Разбудил меня ночной холод, ибо я заснул на полу. Ужас, распростертый передо мной, заставил меня усомниться в прочности собственного рассудка, ко мне подбиралась сильнейшая безнадежность, когда очаровательная птичья трель вырвала меня из умопомешательства. Жизнь была здесь, настолько близко, что только от меня зависело обладать ею. Успокоившись, я заснул в лучшем расположении духа, обещая себе, после доброго сна, пойти на охоту. Мне нужно было опять увидеть леса; назавтра я раскраснеюсь от стыда, вспоминая об этом припадке, и объясню его тем, что живу несколько обособленно.

Утром, как я и ожидал, река двигалась со свежим влажным шумом. Все пело о счастье, все звучало в спокойном воздухе: птицы, деревья и цветы. Хотя у меня и были причины отправиться на разграбление деревень, я предпочел на некоторое время воздержаться от созерцания руин, которые мне следовало забыть, которые волновали меня известным способом и которые доводили меня до чистого и простого безумия. Итак, перейдя реку я направился к полям.

Они были разбросаны по нескольким долинам, таким образом, что я не мог бывать на них каждый день; эта отдаленность распыляла мои немногочисленные владения. На опушке леса рожь и пшеница вызревали под солнцем; если птицы разоряли поля, обилие урожая компенсировало ущерб. На мои три или четыре поля было приятно смотреть; я долго оглядывал их с гордостью, к которой примешивалась смиренность из-за необычайной высоты колосьев, и от того, что величина и количество зерен превосходили все надежды. Этот едва ли не божественный год, это странное возрождение до некоторой степени отвлекли мой рассудок от ужасного одиночества; действительно, речь шла о новой, сопутствующей мне силе; я наблюдал за ней как за живым существом, развитие которого отмечал всякий раз, когда обращал взгляды в сторону полей.

В то время как климат оставался таким же, каким был он некогда в этой части Европы, эта поразительная мощь растений расцветала под небом голубым и прозрачным, по которому гулял легкий ветер. Те же ручьи под тем же небом, но в другой Франции струились у подножия самых высоких деревьев. Мне захотелось стать моложе, чтобы дольше извлекать пользу из этого божественного порыва; как бы то ни было, я шагал по тропинкам радостно и уверенно. Парили тысячи птиц, а я шел, восхищенный, под небесной лазурью, глядя вокруг. Мое поле располагалось перед длинной скалистой стеной, в незапамятные времена обтесанной водами, так что получался свод, под которым я хранил рабочие инструменты и где сам прятался от солнца. Маленький источник наполнял чашу, грубо высеченную в скале; заброшенные вязанки хвороста истлевали потихоньку и, глубже под скалой, на поверхности чрезвычайно сухой и пыльной, меня опять заставили содрогнуться отпечатки моих собственных шагов, ибо мое я нередко сводилось только к взгляду и только к неуверенному в себе уму.  

В долине, когда я спустился к реке, что за восторг настиг меня! Между свежих трав легонько подрагивало воткнутое в землю копье. К середине древка были привязаны цветы. Я немедленно догадался о том, кому принадлежит это желание напомнить о себе и возбудить любопытство. Таким образом, моему другу были известны мои долины и поля. Жил ли он по эту сторону реки, хотел ли он опять увидеть меня? Что означал этот скромный знак. Сначала я хотел унести дротик с собой; потом передумал и привязал к нему початок кукурузы; чтобы он понял, наконец, как я надеюсь на его возвращение. Возможно, он наблюдал за мной, укрывшись в листве или на вершине скалы. Я угадывал его присутствие в окружающем древесно-цветочном раю по волнению, сжимавшему мне горло, по крикам птиц, по невинности воздуха, по очарованию, наконец, этого июньского утра. В реке отражались леса и скалы; голубое и девственное небо, казалось, управляло миром и заставляло стучать мое сердце. Крики птиц становились оглушительными; кто-то был здесь, между деревьев, и наблюдал за мной.

Вместо того, чтобы направиться к лесу, из чувства стыда и оттого еще, что я думал, что он за мной следует, я пошел вдоль реки. Солнце садилось в золотом сиянии, когда я вернулся домой, убежденный, что чувство одиночества передалось и ему, и что я могу рассчитывать на его возвращение.

Утром в мою дверь вонзилась стрела; сверкающая от росы, юная и свежая, длинная стрела. Он бродил, без сомнения, по соседнему лесу; мою застекленную дверь, блестевшую в первых лучах солнца всеми своими квадратиками, он видел с высоты скал и из чащ по ту сторону реки, прорисовывавшихся под небом. Я решил позвать моего друга и подумал, что лучше всего будет зажечь огонь; если он, как я предполагал, видит мой порог, то поймет, что высокий столб дыма служит сигналом. В спокойном воздухе, уже пронизанном жарой, он взлетит как вопль. Он не мог не услышать или отказаться отвечать. Я был прав, ибо над лесами мгновенно взвился белый дым. Я видел его в течение часа на холмистом горизонте, он становился то темнее, то светлее, в зависимости от сортов дерева, которыми располагал мой друг. Насколько я мог понять, он устроился на скалистом хребте, окруженном лесной порослью. В спокойном воздухе его дым не распылялся; непостоянный, иногда почти невидимый, когда пламя гасло, он оставался прямым, как столб, воткнутый со стороны солнца. К полудню он стал мало-помалу исчезать, стираться под сероватым небом, дрожащим от жары; ожесточенное жужжание насекомых, меж тем, становилось оглушительным.

Когда я вернулся к себе, сознания того, что я не одинок больше в этом опустошенном краю, хватило мне для радости. Я бодро обрушивал тяжелые удары молота на кусок железа, что лежал на наковальне, пока он не принял нужную форму, тем самым я собирался заставить судьбу прислушаться к моим желаниям. Мне нужно было еще устроить загон под скалой, этим я занимался до вечера, при помощи досок, крепко вбитых в землю, и веток, все было хорошо отесано и надежно скреплено гвоздями. Черный от угля, пыли и золы, я складывал свои инструменты, когда легкий шум заставил меня повернуть голову.

Он был здесь, прямо передо мной, спокойный и улыбающийся, как ни в чем ни бывало; в то самое мгновение, когда я, увлеченный своими занятиями, успел забыть, что надеялся на его возвращение.


Он стоял, одной рукой опершись на дверь, и спокойно глядел на меня, казалось, готовый все принять от меня, ничуть не теряя при этом своего естественного благородства, довольно сдержанного.

Входи, сказал я ему, столь же взволнованный, сколь счастливый.

Должен ли я был показывать ему, какое значение он приобрел в моей жизни. Какой тон принять с призванным мной созданием. Мне не хотелось ни чтобы он узнал, до какой степени я испытываю в нем потребность, ни чтобы он понял, что это он наделил меня мудростью, именно тем, чего мне не хватало; и в этот первый вечер я не предложил ему стул, иначе меж нами установилось бы равенство, распространяющееся на будущее; по этим дурацким причинам я уселся на пороге, чтобы он сделал то же самое. Он и в самом деле взошел на ступеньки, и мы сидели в молчании. Как он был прост, если не считать блеска глаз, если не считать самообладания; он напоминал мне неведомые цветы, которые я видел в полях и которые не походили ни на какие из прежних, не были описаны ни в одном учебнике ботаники и чьи оттенки волновали меня всякий раз, когда я шел своими тропами.

Поскольку он решил жить со мной, не нужно ли было сначала устроить ему кровать. Когда он зажег лампу, я быстро выпилил пять или шесть досок и крепко сбил их молотком; на эту основу я положил имевшийся у меня матрас; оставив сооружение перед дверью, я отправился спать.

Я нашел его уже проснувшимся, на скалистом утесе, возвышавшемся над рекой. Он улыбнулся и пошел мне навстречу. Река искрилась всеми цветами; он вошел в нее по пояс и гарпуном, зажатым в руке, нацелился в неторопливый косяк рыб. За отблеском света немедленно последовал плеск сражавшейся в воде форели. Точным движением он бросил ее на скалу. В тени листвы, на границе солнечного света, поскольку вокруг него была теперь речная глубина, он бросился в воду и поплыл. Он бросался ко дну и возвращался к поверхности с рыбой, наколотой на острие. Я нырнул с высоты скалы и мигом взлетел к нему, подобно слишком долго сдерживаемому желанию. Он швырнул к берегу свой деревянный гарпун. Он встал на ноги, такой же спокойный и торжественный, улыбаясь, как всегда; спокойная радость, которую я любил больше, чем его самого и которая гармонировала с девственным миром, окружавшим нас.

Пойдем, сказал я ему, пора приниматься за работу.

Мне нужны были колья, чтобы закончить закон для скота. Ближайшие окрестности были покрыты пышной растительностью, но сколько-нибудь прямых деревьев не было, и я решил нарубить их в верховьях реки. Течение вынесло бы их на мой берег, и нам не пришлось бы слишком трудиться над доставкой. Поскольку эта работа на реке и в лесах должна была занять день или два, я загрузил на нашу лодку топоры и запас продовольствия и мы немедленно отправились.

Мы поднимались по течению, разглядывая берега. Над скалой возвышались тополя, слишком высокие для предполагаемого загона. Мы прошли через старые сады, заросшие ежевикой. Наконец, за изгибом реки, мы заметили молодые деревья, покрывающие равнинный островок. Их светлая кора блестела на солнце; совершенно прямые и чистые, на фоне зелени они казались одним целым.

Мы вытолкнули лодку в теплоту мелководья, в подобие растительного варева, образованного длинными плавучими травами, на которых сидели голубые стрекозы, они взлетали, осторожно садились на наши руки, ноги, на водяные цветы и кружились, одинаковые и такие быстрые, что их движения неслись в бесконечность.

Мы выбрались на берег и взялись за топоры. Молодые деревья мы связывали и бросали в траву, чтобы не позволить течению их унести; такое уже случилось в начале работы, когда мы бросили в воду деревья с другой стороны острова; многие стволы таким образом пропали, увлеченные течением, и мы уже не могли вернуть их вплавь, ибо течение в том месте было быстрым. Когда пришла ночь, мы зажгли на просеке огонь и бодрствовали, наблюдая за нашими молодыми стволами, слабо поблескивавшими в полутьме.

Наутро мы подвинули к середине реки все нарубленные деревья, они были связаны, чтобы их не разбрасывало течение, и их нужно было сопровождать и направлять вплоть до наших берегов, мы вытолкнули их на мель перед нашим домом и поднялись слегка передохнуть.

Какое-то время я занял его обтесыванием моих кольев, после того, как он снял с них кору; он уделял гораздо меньше времени своим занятиям, чем движению птиц, паривших над холмами. Небо притягивало его, он без конца бросал на него взгляды. Он оставлял меня каждое утро, чтобы вернуться только вечером, не имея других причин, кроме желания оставаться достаточно свободным. У меня на столе лежали несколько книг, которые мне удалось спасти во время бедствия, и которые я берег со страстью тоскующего отшельника, не желающего отчаяться в себе самом; мне хотелось показать их ему, чтобы узнать его мнение о тех, что запомнились мне. Он взял алгебраический трактат, заявив, что вернет его только вечером. К чему мог я принудить этого мальчика, призванного мной и необходимого мне; не случится ли так, ибо одиночество будет теперь невыносимым, что я стану подчиняться его капризам и не стану делать того, что ему не нравится. Я не знал, что ему сказать. Он ушел, стало быть, и вернулся только ночью.

Теперь, когда он был со мной, все в нем раздражало меня. Понять его в достаточной степени, чтобы продолжать любить его таким, как он есть, – это, казалось, находилось за пределами моих сил. Эту чудесную весну, которой я так страстно желал, мне бы хотелось привязать к своему сердцу, но теперь, когда передо мной находилось ее живое воплощение, в эту минуту купавшееся в реке, я не осмеливался, неловкий пред лицом любви, совестливый и как будто исполненный почтения к таинству, которым мне нужно было всего лишь наслаждаться со стороны. Хотя в этом добровольном отстранении была доля трусости, тысяча причин, выведенных из морали, убеждали меня, что таков мой долг.

Впрочем, он отдалялся от меня. Я достаточно наблюдал за ним, чтобы знать это. Каждую лунную ночь он возвращался не раньше полуночи, весь пропитанный свежестью реки. Я угадывал в нем сексуальность простую, счастливую, слегка смущенную, самодостаточную. Эта девственность не была мне неприятна, но кем я был для него: прибежище, необходимое ему, мгновение в его жизни. Так я терзался в кровати, в углу комнаты, когда услышал его, возвращавшегося с реки, шаги, а потом дыхание тихое и спокойное, когда он засыпал; роскошь цветов в его волосах, перед открытой застекленной дверью.

Когда приблизилось время жатвы, я привел его в мои поля. В малейших его жестах была почти математическая точность, не вполне естественная, как казалось мне вначале, когда я с ним познакомился, но что я понял только тогда, когда заметил, насколько тщательно анализирует он встающие перед ним проблемы. Его понятливость и то счастье, которое он мне приносил, стали мучительными для меня, ибо он исполнялся ими вдали от меня, когда я не мог быть с ним; и, в то время как я намеревался его любить, он стал для меня источником терзаний; это доставляло мне тайное наслаждение, недостаточное, меж тем, чтобы избавить от его обеспокоенных взглядов, хотя он не терял ни спокойствия, ни охоты нырять в реку под малейшим предлогом жары и пыли. Что сказать ему: он казался первичнее самого понятия ошибки и, из-за этого, находился вне всех возможных условностей. К слову, он вовсе не допускал ошибок. Это совершенство его поведения, эта манера не оставлять неоплаченных счетов день ото дня ожесточали меня, я чувствовал себя подчиненным какому-то божественному плану, существенно выше моего понимания; мне выпало попросту быть свидетелем эксперимента, который я должен был оградить от окружения более опасного, чем я сам; я не мог решиться на эту роль.

Он проводил целые дни на скалах, перед бесконечностью пространства. Его пристрастие к небу оставалось тем же, к новому небу, прозрачному и голубому, кототорое он любил больше, чем меня, до такой степени, что я стал испытывать ревность к этой совершенной лазури. Воздушная кристалльность не менялась с весны; спокойствие неба, как я наблюдал в своих полях, становилось почти навязчивым; именно это он любил: Вечность в блеске солнца.

Физически, умственно, он не испытывал никаких серьезных затруднений; он прилагал усилия только к анализу, очень далекому от действительности, часто сводившемуся к живописным абстракциям на больших кусках ткани, размалеванных квадратами разных цветов; он опускал их в сосуды с краской и оставлял сушиться на скалах, которые, от соприкосновения со свежей краской, становились пунцовыми или цвета ночной сини. Он там пере[1]

леса были всего лишь

воды, жужжание насеко

оконечность полей стано

должал петь, чтобы замолча

гие над рекой, которая

ная, в теплом воздухе вечера, близ

превращалась в непобедимый призыв.

 

Он входил, я зажигал лампы.

 

моих книг. Если я страдал от одиночества, ничто не говорило о том, что он тоже от него страдал, или благодаря мужеству или от того, что он был слишком занят самим собой; он мог рассчитывать только на себя, и мне было бы его жаль, если бы царство ночи, которое так меня пугало, не окружало его заботой со всех сторон; крики птиц, луна, расстилающая свет на тихие леса, блеск чистых звезд: все двигалось в нужном ему направлении.

При этом он оставался довольно скромным, даже с точки зрения своих целей; он не слишком забегал вперед, как будто боялся слишком быстро к чему-то привязаться, пусть бы даже к миру, который тоже себя искал; я заставал его иногда за чем-то вроде сомнений, потом он очень быстро находил ответы на вопросы, встававшие перед ним. Я замечал его на холмах, среди зарослей, с карандашом в руке, за зарисовками. Я стал усматривать в нем врага, который был одареннее меня и должен был занять мое место. Именно, врага, не придававшего никакого значения моим мнениям, сводившего на нет все, чем была Фран

лать умере

у него была мане

в молчании. Кстати, он мне б

он держал меня на расстоянии, как будто он

ки; я становился по-настоящему опасен для него; его

сотворенная из страха, и это было видно; мне это доставляло

 

мой единственный способ господствовать над ним хотя бы чуть-чуть, напоминать ему о себе, я дошел до того, что радовался нескольким ранам, которые он получил, не тяжелым, но чуть-чуть нарушившим его цельность, это непереносимое для меня совершенство. Чего он хотел, откуда явился он в весну, окружившую нас. Он исследовал мир и рождался для себя самого. Я без конца обнаруживал его прислушивающимся к небесным силам, он обретал в них свое обоснование, как если бы за этим было будущее. Чего ждал он от воздуха прозрачного и голубого. Что должен он был солнцу, к которому обращал свои взгляды.

В то утро я застал его перед своей дверью на нескольких цементных ступеньках, за раскладыванием в гербарии разных собранных растений и за приготовлением ужина. Не обращая на него внимания, я пошел в свое укрытие под скалой и разогрел кузницу, это было нелепейшим предприятием, затеянным в самый неподходящий момент, какой только можно было вообразить, потому что ночь приближалась. Но именно эта нелепость доставляла мне удовольствие, из-за противоречивости и глупости, и как раз это следовало сделать, чтобы его заставить его беспокоиться, чтобы

 



[1] Последние страницы повреждены (прим. авт.)